Ночь в Гефсиманском саду - [3]

Шрифт
Интервал

Пусть «Ночь в Гефсиманском саду» станет первой ступенькой на легендарной «лестнице Иакова», по которой, как будет рассказано в одной из историй, патриарх поэт тоже не раз поднимался в мир таинственный и притягательный — мир вдохновений, пророчеств, надежд и великой веры в высокое призвание человека.


ВЕТХИЙ ЗАВЕТ


СОТВОРЕНИЕ МИРА

Человечество всегда стремилось вспомнить свое начало. Оно в этом смысле поступало точно так же, как и каждый отдельный человек: ведь всем интересно знать, что именно было до его рождения и когда появился первый проблеск сознания. Особенно поражают воспоминания великих людей о своем младенчестве. Лев Толстой, например, говорил, что «первым и самым сильным впечатлением… о жизни» было у него стремление «выпростать руки» из пеленок.

Подобно тому, как различны воспоминания о начале жизни у разных людей, так же несхожи они и у различных народов, в особенности у тех, что были когда-то страшно удалены друг от друга по изначальным регионам своего обитания. Отсюда — разница в мифах, которые, как известно, есть не что иное, как именно воспоминания о прошлом, погруженном в непроглядный и таинственный мрак. Из этого пугающего мрака, из таинственной зыбкой темноты, вырисовываются, подталкиваемые смутной прапамятью и воображением, странные фантастические фигуры; их сочетания, сцепления и хороводы постепенно образуют некие события, складывающиеся в сюжеты. И конечно, совершенно по-своему, оглядываясь, главным образом, на предания предков, на обычаи и многовековые привычки и в соответствии с обликом родной земли и климата, вспоминают народы свое младенчество — как они «выпрастывали руки», учились ходить и разговаривать. Они постепенно научились «записывать» свои воспоминания сначала в мифах, сказках и преданиях, а затем в грандиозных священных книгах вроде Библии или Махабхараты.

Воспоминания, записанные в Библии, вышли из того ареала, который приблизительно можно очертить районом Месопотамии в северной ее части.

Но есть «воспоминания», записанные в мифах, легендах и сказаниях у народов и племен, населяющих острова и архипелаги Тихого океана, у племен, живших на территории Южной Америки, у китайцев, японцев, у народностей Индии, Средней Азии, у эскимосов, Североамериканских индейцев, киргизов, бурят, нивхов…

Нивхский миф о сотворении мира использовал, как мы все и помним, Чингиз Айтматов в повести «Пегий пес, бегущий краем моря».

Вообще память человечества о начальных днях мира оплодотворила многие и многие произведения мирового искусства и литературы — от грандиозных мифов и гениальных фресок Микеланджело, украшающих плафон Сикстинской капеллы, до супрематистских полотен, являющих глазу клубящийся спиралевидный хаос; от псалмов царя Давида, поющих хвалу Творцу и Небодержцу, до «Сотворения мира» Гайдна и трагической музыкальной фрески «ХХ век» нашего современника Б. Тищенко, соединившего в клокотании органа хрупкую мелодию начала жизни со скрежетом апокалипсического конца.

Надо сказать, что в «мемуарных» свидетельствах разных народов о своем начале поражает не столько вполне понятная разница мифов, преданий и легенд, сколько удивительное, прямо-таки ошарашивающее сходство всех этих рассказов в своих каких-то самых главных — первоначальных, определяющих и фундаментальных — чертах. И Земля и Человек во множестве мифов и религий возникали, если выражаться сегодняшним языком, по некоей достаточно общей и, так сказать, «типовой» модели. Тихоокеанский островитянин или древние ацтеки сохранили в своей памяти почти ту же в принципе версию создания Вселенной, что и переписчики библейских книг.

Такое сходство действительно не может не поражать. Более того, оно прямо-таки потрясает, и душу и сознание.

Вначале сотворил Бог небо и землю…

Возникает догадка, кажущаяся лишь на первый взгляд парадоксальной: ведь если столько свидетелей-народов записали в своей памяти, в общем-то (отвлечемся от деталей) почти одно и то же, то нет ли в этих свидетельствах, пришедших из разных времен и разных частей света, крупицы реальности?

И надо сказать, что современный человек — исследователь, художник, историк, ученый-библеист — не сбрасывает со счетов столь драгоценной крупицы. Свидетельства, если они совпадают, должны учитываться; во всяком случае, приниматься во внимание. Конечно, миф есть миф, но и в мифологической структуре может содержаться информация, которой нельзя пренебрегать. Надо, кроме того, понимать, что миф — это поэзия, а поэзии свойственны свой язык, свой код, свои символы, своя, наконец, шифровка.

Не случайно Эразм Роттердамский, автор не только знаменитой «Похвалы глупости», но и многих трудов по богословию и библеистике, предлагал относиться к Библии как к произведению поэтическому — священному, но поэтическому. Он считал, что воспринимать и толковать библейские сюжеты буквально было бы наивно и плоско. В библейских рассказах, доказывал он своему всегдашнему оппоненту Лютеру, есть «плоть» и «дух». К «плоти» он относил конкретную сюжетность и всяческую приземленность, которыми можно, по его мнению, почти пренебречь, потому что главное в историях Ветхого (а отчасти и Нового) завета не конкретность, а «дух», то есть, по его разъяснению, аллегория. В Библии, доказывал он, «иные вещи просто нелепы на вид и, на поверхностный взгляд, вредят нравам, например: коварство Давида, который убийством отплатил за прелюбодеяние, непомерная любовь Самсона, тайное сожительство Лота с дочерьми и тысяча подобного рода вещей…». Следует, настаивал он, видеть во всем этом аллегорию. «Если же ты, не обращая внимания на аллегорию, прочтешь, что дети спорили друг с другом в утробе матери, что право первородства продано за похлебку, что благословение отца вырвано хитростью, что Давид убил Голиафа пращой, что были срезаны волосы Самсона, — разве в этом больше толку, чем, если бы ты читал поэтический вымысел?.» Возможно, пылкий Эразм впал здесь в крайность, но сама мысль его о том, что нельзя пренебрегать аллегорией, заслуживает внимания. Ведь, в конце концов, то обстоятельство, что многие библейские истории и персонажи приобрели общечеловеческий смысл, говорит о том, что они — по художественной природе своей — символичны. Правда, Эразм в соответствии с тогдашней эстетикой выводит аллегорию из сферы поэтического, но в этом отношении мы можем пренебречь столь тонкой и исторически изменчивой дефиницией, чтобы согласиться с ним в главном: да, не все надо понимать буквально.