— Шали, говоришь? Так, так. Наша Шали-аул пошла? Так, так. Болгатоэ. А наши-то где? Там?
Те расцвели улыбками, зубы изумительные. Руками машут, головами кивают.
Шугаев окончательно приобрел нормальный цвет лица.
— Мирные! Мирные, господин доктор. Замирили их. Говорят, что наши через Болгатоэ на Шали-аул пошли. Проводить хотят! Да вот и наши! С места не сойти, наши!
Глянул — внизу у склона пылит. Уходит хвост колонны. Шугаев лучше Цейса видит.
У чечен лица любовные. Глаз с Цейса не сводят.
— Понравился бинок,— хихикнул Шугаев.
— Ох, и сам я вижу, что понравился. Ох, понравился. Догнать бы скорей колонну!
Шугаев трясется на облучке, читает мысли, утешает.
— Не извольте беспокоиться. Тут не тронут. Вон они, наши! Вон они! Не ежели бы версты две подальше,— он только рукой махнул.
А кругом:
— Гыр… гыр!
Хоть бы одно слово я понимал! А Шугаев понимает и сам разговаривает. И руками, и языком. Скачут рядом, шашками побрякивают. В жизнь не ездил с таким конвоем…
XI
У костра
Горит аул. Узуна гонят. Ночь холодная. Жмемся к костру. Пламя играет на рукоятках. Они сидят поджавши ноги и загадочно смотрят на красный крест на моем рукаве. Это замиренные, покорившиеся. Наши союзники. Шугаев пальцами и языком рассказывает, что я самый главный и важный доктор. Те кивают головами, на лицах почтение, в глазах блеск. Но ежели бы версты две подальше…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
XIII
Декабрь.
Эшелон готов. Пьяны все. Командир, казаки, кондукторская бригада и, что хуже всего, машинист. Мороз 18 градусов. Теплушки как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой. Задвинули двери теплушки. Закутались во что попало. Спиртом я сам поил всех санитаров. Не пропадать же, в самом деле, людям! Колыхнулась теплушка, залязгало, застучало внизу. Покатились.
Не помню, как я заснул и как выскочил. Но зато ясно помню, как я, скатываясь под откос, запорошенный снегом, видел, что вагоны с треском раздавливало, как спичечные коробки. Они лезли друг на друга. В мутном рассвете сыпались из вагонов люди. Стон и вой. Машинист загнал, несмотря на огонь семафора, эшелон на встречный поезд…
Шугаева жалко. Ногу переломил.
До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых…
Когда перевязал последнего, вышел на загроможденное обломками полотно. Посмотрел на бледное небо. Посмотрел кругом…
Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной… Но куда, к черту! Я интеллигент.
XIV
Великий провал
Февраль.
Хаос. Станция горела. Потом несся в поезде. Швыряло последнюю теплушку… Безумие какое-то.
И сюда накатилась волна. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом…
Довольно!
Все ближе море! Море! Море!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Проклятие войнам отныне и вовеки!
Комментарии
>(В. И. Лосев; М. О. Чудакова [1])
Впервые — Рупор. 1922. Вып. 2.
Печатается по указанному изданию.
Рассказ по объему небольшой, но по содержащейся в нем информации (явной и потенциальной) представляет исключительную ценность. Булгаков изображает в нем свои метания, скитания и страдания (в форме калейдоскопических приключений) в годы бешеных кровавых событий в России (конец 1918 — начало 1920 г.).
Рассказ составлен в виде записной книжки, как и «Записки на манжетах», «Морфий» и другие сочинения. Ничего удивительного в этом нет, поскольку Булгаков в течение нескольких лет вел дневниковые записи, которые и стали основой, канвой ряда литературных произведений.
Но, видимо, «литературная обработка» дневниковых записей представляла для писателя определенные трудности, поскольку фиксировались события в дневнике в одних политических условиях, а «обрабатывались» в совершенно иных. Едва ли дневниковые записи, скажем, конца 1919 г. сильно отличались по политическому смыслу и накалу от тех идей и мыслей, которые были изложены Булгаковым в ярчайшей статье «Грядущие перспективы», опубликованной в ноябре того же года. Все свои надежды и планы Булгаков связывал в то время с белым движением.
Так что в рассказе, выходившем в свет в Москве образца 1922 г., прежние идеи и мысли появиться не могли, да и сама «фактура» событий, несомненно, должна была трансформироваться в приемлемо-разумную хронику; некоторые же важные события в период примерно с марта по август 1919 г. писатель вынужден был зашифровать, представив их в виде таинственных намеков… Они позволяли по-разному трактовать участие писателя в событиях того времени. Они же и сейчас служат укором исследователям-булгаковедам, мало что выяснившим в биографии писателя этого периода.
Конечно, Булгаков прекрасно понимал, что ему невозможно будет полностью скрыть свое белогвардейское прошлое, поэтому перед ним стояла сложная задача это прошлое показать в довольно мягких и гибких формах, что ему в основном и удалось сделать.