Немой - [3]
Идет Миколюкас по двору, мимо гумна, поднимается тропинкой в гору, спускается с косогора в низину, пиликая одну и ту же мелодию. Он удаляется, и звуки ее становятся все тише, пока не смолкают совсем — Миколюкас будто шаг за шагом уводит их за собой из деревни на край поля. Деревня, словно не желая отдавать мелодию, подхватывает ее. Люди с песней выходят на улицу по двое, по трое. И стар и млад тянется вслед за Миколюкасом по тропинке в низину. Теперь и они внимают звукам скрипочки, с каждым шагом до них все отчетливее доносится: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь».
А Миколас уже уселся на своем излюбленном месте — на бугристой меже, у луга. Сидит, поджав под себя ноги так, что они утопают в мягкой мураве, — ну, прямо сиротинка, которому не к кому прислониться, потому что нет у него ни матушки, ни зазнобушки, вот и припал он к родимой землице. Лицо его обращено к закату, где солнышко понемногу катится вниз, глаза вглядываются в просторы, но не раскинувшиеся перед ним, а заключенные внутри него самого. Миколюкас наяривает все ту же знакомую мелодию: «Коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь, коль охота мне работать — я тружусь, ну, а нет — я бью баклуши и ленюсь». Без передышки, мерно, в одинаковом темпе, совершенно не задумываясь над тем, для кого он играет, кому его музыка в радость, кому на пользу, кто ее слушает, кто под нее танцует и зачем она нужна вообще. Совсем как его природный собрат кузнечик, что стрекочет без передышки, затаившись где-то неподалеку в траве. Оба они вливаются в единый аккорд природы, не думая обо всем остальном. Оттого и не нагоняют скуку эти, пусть и однообразные, звуки.
Ушел Миколюкас со своей кручиной, пробудив в односельчанах тоску, желание идти куда глаза глядят, слиться с природой-музыкантшей, с природой-песельницей, с природой-щеголихой, где все так красиво, возвышенно и можно увидеть «дали дальние», а ведь это, почитай, как нельзя лучше ладится с грустью-тоской литовца. Музыка овладевает душами, околдовывает и приковывает к себе не столько художественностью, сколько созвучностью душевному настрою.
И вот все рассаживаются, одни вблизи, другие поодаль; переговариваются, а сами слушают. Даже те, что забрели в этот низинный лесок якобы за грибами или ягодами, не углубляются в чащу, откуда не слышно Миколюкаса и где царит тишина, — они крутятся в пределах досягаемости повторяющихся звуков, точно удерживаемые на звуковой привязи определенной длины.
На почтительном расстоянии от скрипача начинают кружиться пары. По большей части девушки. Сыновья крепостных танцевать не умеют; похоже, они так устали, что им не до этого — того и гляди, одна нога зацепится ненароком за другую, да и вообще получится не танец, а сплошное хроманье. Танцуют на особый манер. Берутся не за талию и не за руки, а держатся за плечи или подмышки, склоняются друг к дружке головами и кружатся, вскидывая широкими задами, — это они танцуют суктинис, а не кратитинис[2]. Музыкант наяривает свое: «Коль охота мне работать — я тружусь», а плясуньи знай отхватывают — чух-чух-чух-чух, образуя сильно расширяющиеся книзу и сужающиеся кверху копешки, составленные из двух перехваченных посередине ивовым прутом веников, которые кто-то крутит, держась за перевязку. Это сходство с вениками усиливалось еще больше оттого, что по праздникам девушки, и в особенности замужние женщины надевали на себя, как того требовала тогдашняя мода, по нескольку юбок, чтобы в сравнении с пышным задом тоньше казалась талия. Однако нужды в этом особой не было, да и толку мало: литовские крестьянки и без набавок были коренасты и дородны, а их могучий мужицкий стан, как ни перетягивай, тоньше не сделаешь.
Покружится ли в танце одна пара, покружится ли другая, закружатся ли враз целых три или никто вообще не станет танцевать — Миколюкасу все одно — знай пиликает свое «коль охота мне работать — я тружусь», играет только для себя, отшельника в людской толпе. Миколюкас целиком погружен в творимые им звуки.
Ну и пусть купается в них! Кому какое дело? Никто этого и не замечает. Так уж заведено, чтобы музыкант играл, ведь положено дяде — ничего не попишешь — любить пусть даже и не своих детей. Никто не ценил по достоинству музыку Миколюкаса, как не ценили ни его трудов, ни любви — кому ж придет в голову воздавать должное благим деяниям солнца, ведь это само собой разумеется? Солнце светит — людям хорошо, за тучу спрячется — людям похуже. Когда тебе хорошо — ты радуешься, когда плохо — горюешь, что еще остается? Солнце-то искусственное не смастеришь, нужно подождать, когда оно само по себе засияет. К той же породе относился деревенский артист, который хоть как-то скрашивал жизнь во времена кабалы. Ну, а не было бы его в деревне Аужбикай, неужто люди перемерли бы? Ведь в других деревнях, в тех же Гейшяй или Тилинджяй, не было таких Миколюкасов. Чем омерзительней было подневольное существование крепостного, тем больше скрашивал его духовную жизнь такой вот артист.
Неужто в природе звучит только один аккорд, неужто и ты однозвучно ему вторишь? Неужто в каждый праздник спускался Миколюкас в низину? Однако в нынешнем году он не пропускает ни одного. Вроде бы, как обычно, не замечает идущей следом за ним толпы односельчан, хотя все чаще ласкает ее глазами. Обведет неспешным взором и снова устремляет его в пространство или погружается в музыку. Затем опять переводит взгляд на толпу. Бывает, и вовсе глаз с нее не сводит. Все глядит и глядит в одну точку, но вряд ли кто-нибудь сможет угадать, что он там видит. Да он и сам этого не знал. Но в такие минуты его музыка звенела задорнее, уже не вполголоса, не так печально и тоскливо. Тогда и желающих покружиться в танце выходило побольше. И снова на лице Миколюкаса светилась улыбка, как во время возвращения домой после дневных трудов.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
В книге «Мост через Жальпе» литовского советского писателя Ю. Апутиса (1936) публикуются написанные в разное время новеллы и повести. Их основная идея — пробудить в человеке беспокойство, жажду по более гармоничной жизни, показать красоту и значимость с первого взгляда кратких и кажущихся незначительными мгновений. Во многих произведениях реальность переплетается с аллегорией, метафорой, символикой.
В романе классика литовской литературы А. Венуолиса (1882—1957) запечатлена борьба литовцев за свою государственность в конце XIV века. Сюжет романа основан на борьбе между Литвой и Тевтонским орденом. Через все произведение проходит любовная линия рыцаря тевтонского ордена и дочери литовского боярина.
Действие романа происходит в Аукштайтии, в деревне Ужпялькяй. Атмосфера первых послевоенных лет воссоздана автором в ее реальной противоречивости, в переплетении социальных, духовых, классовых конфликтов.