На суше и на море - [53]
Утром я проснулся с болью в обоих полушариях. Принял радикальный душ, попеременно — горячий и холодный, надел чистую выглаженную рубашку, нашел ее в пластиковой сумке за дверью, включил радио, певичка без перерыва пела один и тот же палиндром, улью-лю-лью-улью, колыбельная для пчел. Я заметил мигающую лампочку, предупреждавшую, что для меня оставлено сообщение. Я позвонил в рисепшн. Да, сказал я, понимаю — и спустился на завтрак.
Мне вспомнились одинокие завтраки дома. Горький кофе, горький грейпфрутовый сок, горькие пригоревшие гренки под соленым маслом, радио без колыбельных, зато с точным прогнозом для всей береговой линии, волнение моря — четыре балла, состояние залива — лед, до марта, так что можно по нему ездить на автомобиле, если и он не замерз. Из-под двери я брал газету, еще пахнущую типографской краской и уже для меня неактуальную. Никто не призывал меня к торгам, выплате залога, никакие сроки меня не гнали, а акции, которые занимали несколько последних страниц, были такие неподвижные, как будто их охватил паралич. Пусть — думал я — упадут, пусть произойдет крах, пусть будет колебание цен. Я читал, но без сожаления мог оторваться, прекратить чтение в любой момент. Я сидел за столом на кухне, и ничто меня не тревожило. Даже результаты числовых игр казались такими очевидными, что я мог бы их с легкостью предсказать на несколько недель вперед. Я ничего бы на этом не выиграл, ничего бы не случилось. Состояние залива — лед, и вместе с ним — гипотермия.
Я спустился в ресторан. «Сто семнадцать», — назвал я номер моих апартаментов, я снова был частью сообщества, метрдотель раскинул руки, словно хотел меня обнять, приглашая к столу. Из того же самого кофейника лился кофе. Я отрезал паштет от бруса, в котором в единую массу слились печенки. Даже горячие булочки, поданные на подносе, соединены боками — как будто тесто росло без границ — и теперь надо было их отламывать как хлеб святого причастия. Я сидел в углу зала, и снова передо мной была полнота жизни, плевать на нападки пуриста, который утверждает, что из угла полноты жизни не увидишь, поскольку она сферична, а сидящий в углу в лучшем случае может иметь перед собой лишь половинчатость. Однако она была целой, полной, совершенной, как шаровая молния, а моя роль сводилась лишь к тому, чтобы плотно ее прикрывать, наподобие дверок амбара. Завтрак лежал передо мной на тарелке нетронутым, я не мог ничего проглотить без риска, что лопну.
До начала совещания оставалось два часа. Я знал, что на конференцию приедет мой оппонент, об этом было полученное утром сообщение. Я решил пойти пешком, окружным путем, через боковые, менее многолюдные улицы и парк, теперь наверняка пустой, с листьями, как обычно не убиравшимися уже пару сезонов, в последнее лето видел их еще все на своем месте, на дереве. Прогулка позволит успокоить страсти и навести в голове порядок с аргументацией, на всякий случай зафиксированной также на листках, которые я держал в кармане свернутыми в трубочку. Потом (я точно разработал маршут, чтобы не заблудиться, не уйти в сторону) — сверну на откос и оттуда до университета со стороны, противоположной парадному входу, буду минимум за полчаса перед началом, не спеша, не потея, не с высунутым языком, без одышки, столь гибельной для дикции.
Чего касалась полемика? Фундаментальных вещей, потому что о пустяках не стоит спорить. Я с презрением отношусь к критике переводов, в которой критик-полиглот приводит список ошибок и отступлений, достойный называться разве что списком опечаток, и не стоящий полемики. В конце концов, каждый где-нибудь да сделает ляп, для чего, собственно, и нужен редактор, институт, к сожалению, сегодня почти вымерший, так что редактор даже не станет лезть с исправлениями в этих случаях, подчеркивать, иронизировать, тогда, может быть, мы все-таки решим — или-или: вымерший или живой еще? Что же касается моего оппонента, то он считал за ошибку перевод как таковой, перевод вообще, считал его чем-то противоестественным для литературы. Идея абсурдная, любому ясно. Достаточно зайти в первый попавшийся книжный магазин, чтобы убедиться, что переводы превалируют, оригиналы не составляют даже половины их количества. «Литература, — аргументировал он, сохраняя видимость логики, — это то, что было сказано так-а-не-иначе, именно поэтому так-а-не-иначе стало литературой. Стихотворение — конечная инстанция, и мы уже ничего не можем изменить в нем. Стихотворение является собой, только стихотворением. Только собой и только у себя, — помню, как повторял он эти заклинания с пылом пророка. — В переложении стихотворение перестает быть стихотворением, цитированное даже с лучшими намерениями, оно будет всего лишь цитатой, вставленной в некролог умершего поэта. Да и это лишнее, ибо сама цитата — не что иное, как некролог. Цитата неизбежно является некрологом, а что же тогда говорить о переводе? Перевод — это отступление, которое вытесняет литературу, стаскивает ее до уровня варианта, убийственного произвола, достаточно взять в руки два конкурирующих перевода одного текста. Там нет ничего обязательного, стабильного, там все произвольно, все допустимо выразить и по-другому. Перевод — казалось бы, решение загадки, но всегда неверное решение, рассказывание анекдотов с конца, на полном серьезе, перелицовка с выворачиванием наизнанку подкладки. Писать стоит, — мой оппонент был, само собой, писателем, считал себя таковым, в полном смысле непереводимым, — писать стоит только тогда, когда не знаешь, когда не понимаешь. Незнание, — обобщал он, драматизируя, — это условие такого писательского труда, который только и достоин этого имени. Писатель не обязан понимать. — А переводчик? — Переводчик, который не понимает, — сам на себя пародия, пародия на переводчика, так же как, если к вопросу подойти шире, перевод — это пародия на литературу».
Пятеро мужчин и две женщины становятся жертвами кораблекрушения и оказываются на необитаемом острове, населенном слепыми птицами и гигантскими ящерицами. Лишенные воды, еды и надежды на спасение герои вынуждены противостоять не только приближающейся смерти, но и собственному прошлому, от которого они пытались сбежать и которое теперь преследует их в снах и галлюцинациях, почти неотличимых от реальности. Прослеживая путь, который каждый из них выберет перед лицом смерти, освещая самые темные уголки их душ, Стиг Дагерман (1923–1954) исследует природу чувства вины, страха и одиночества.
Книгу «Дорога сворачивает к нам» написал известный литовский писатель Миколас Слуцкис. Читателям знакомы многие книги этого автора. Для детей на русском языке были изданы его сборники рассказов: «Адомелис-часовой», «Аисты», «Великая борозда», «Маленький почтальон», «Как разбилось солнце». Большой отклик среди юных читателей получила повесть «Добрый дом», которая издавалась на русском языке три раза. Героиня новой повести М. Слуцкиса «Дорога сворачивает к нам» Мари́те живет в глухой деревушке, затерявшейся среди лесов и болот, вдали от большой дороги.
Что если бы Элизабет Макартур, жена печально известного Джона Макартура, «отца» шерстяного овцеводства, написала откровенные и тайные мемуары? А что, если бы романистка Кейт Гренвилл чудесным образом нашла и опубликовала их? С этого начинается роман, балансирующий на грани реальности и выдумки. Брак с безжалостным тираном, стремление к недоступной для женщины власти в обществе. Элизабет Макартур управляет своей жизнью с рвением и страстью, с помощью хитрости и остроумия. Это роман, действие которого происходит в прошлом, но он в равной степени и о настоящем, о том, где секреты и ложь могут формировать реальность.
Впервые издаётся на русском языке одна из самых важных работ в творческом наследии знаменитого португальского поэта и писателя Мариу де Са-Карнейру (1890–1916) – его единственный роман «Признание Лусиу» (1914). Изысканная дружба двух декадентствующих литераторов, сохраняя всю свою сложную ментальность, удивительным образом эволюционирует в загадочный любовный треугольник. Усложнённая внутренняя композиция произведения, причудливый язык и стиль письма, преступление на почве страсти, «саморасследование» и необычное признание создают оригинальное повествование «топовой» литературы эпохи Модернизма.
Роман современного писателя из ГДР посвящен нелегкому ратному труду пограничников Национальной народной армии, в рядах которой молодые воины не только овладевают комплексом военных знаний, но и крепнут духовно, становясь настоящими патриотами первого в мире социалистического немецкого государства. Книга рассчитана на широкий круг читателей.
Войцех Кучок — поэт, прозаик, кинокритик, талантливый стилист и экспериментатор, самый молодой лауреат главной польской литературной премии «Нике»» (2004), полученной за роман «Дряньё» («Gnoj»).В центре произведения, названного «антибиографией» и соединившего черты мини-саги и психологического романа, — история мальчика, избиваемого и унижаемого отцом. Это роман о ненависти, насилии и любви в польской семье. Автор пытается выявить истоки бытового зла и оценить его страшное воздействие на сознание человека.
Павел Хюлле — ведущий польский прозаик среднего поколения. Блестяще владея словом и виртуозно обыгрывая материал, экспериментирует с литературными традициями. «Мерседес-Бенц. Из писем к Грабалу» своим названием заинтригует автолюбителей и поклонников чешского классика. Но не только они с удовольствием прочтут эту остроумную повесть, герой которой (дабы отвлечь внимание инструктора по вождению) плетет сеть из нескончаемых фамильных преданий на автомобильную тематику. Живые картинки из прошлого, внося ностальгическую ноту, обнажают стремление рассказчика найти связь времен.
Ольга Токарчук — один из любимых авторов современной Польши (причем любимых читателем как элитарным, так и широким). Роман «Бегуны» принес ей самую престижную в стране литературную премию «Нике». «Бегуны» — своего рода литературная монография путешествий по земному шару и человеческому телу, включающая в себя причудливо связанные и в конечном счете образующие единый сюжет новеллы, повести, фрагменты эссе, путевые записи и проч. Это роман о современных кочевниках, которыми являемся мы все. О внутренней тревоге, которая заставляет человека сниматься с насиженного места.
Ольгу Токарчук можно назвать одним из самых любимых авторов современного читателя — как элитарного, так и достаточно широкого. Новый ее роман «Последние истории» (2004) демонстрирует почерк не просто талантливой молодой писательницы, одной из главных надежд «молодой прозы 1990-х годов», но зрелого прозаика. Три женских мира, открывающиеся читателю в трех главах-повестях, объединены не столько родством героинь, сколько одной универсальной проблемой: переживанием смерти — далекой и близкой, чужой и собственной.