А тут вдруг незнакомое дело, неведомые заботы, непосильный, непривычный труд. Рассказывали потом, как однажды в страду, намаявшись на жатве, отец с мамой понимающе переглянулись, да с поля, таясь соседей, бегом домой. Такие они были у меня крестьяне…
У мамы, в ее домашнем хозяйстве, тоже было не все ладно. Очень огорчал ее наш петух-красавец. Был он действительно на редкость красив. Перья золотистые, синие, желтые, черные. И удивительно горласт был Петька, громче всех других петухов в деревне по утрам орал.
По двору расхаживал как генерал — важный, гордый, глядит на всех строго. То одним глазом поглядит, то другим боком повернется.
Только вот странно — был наш Петька трусом, а это среди петухов в диковину.
Мама досадовала, прямо-таки из себя выходила. Все соседские петухи нашего бьют, а он даже отбиваться не хочет. Растопорщит роскошные свои крылья, прочь бежит и еще возмущается:
— Кто?! Кто-о? Кха!
А известно кто — соседский петух тебя лупит за твою красоту. Вот тебе и кха!
Мама кому-то его отдала, а на базаре в ближнем большом селе купила другого. Там ее заверили:
— Не сомневайся! Редкой храбрости петух. Прямо георгиевский кавалер! Спасибо скажешь.
Мама принесла нового петуха и выпустила его во двор.
Петух, правда, был прост с виду, но это ничего, лишь бы храбрый был.
Он поклевал, поклевал зернышки, курам что-то строго и непонятно сказал, вроде: «Ко-ко, которые, конешно…» И повел их гулять на улицу.
А соседки уж выглядывают из калиток и окон, пересмеиваются:
— Глядите, Анюта нового петуха купила!
— Ну, теперь пропали наши, никольские!
Сейчас же прибежал чужой петух — и нашего бить. И крылом его, и клювом, и шпорами! Наш петух дерется, не убегает, даже сам нападает… но крылья не топорщит, не бьет ими противника. Сил, что ли, маловато? Забивает его соседский петух, только перья летят.
Мама аж плюнула с досады и в избу ушла, хлопнув дверью.
Теперь все петухи били нашего. Нарочно прибегали, как только он со двора с курами выйдет. Понравилось им. Жалко было петуха, но все равно забьют его до смерти, и решила мама определить его, бедного, в суп.
Когда она петуха ощипывала, то вдруг вскрикнула и заплакала.
— Горе ты мое, горе! Несправедливость-то какая! — приговаривала она.
Я подбежал.
Оказалось, что крылья у нашего петуха еще с базара были связаны…
вадцатый год. Голодная заснеженная Самара. Я маленький, очень маленький и очень счастливый. Сегодня мама купила мне коньки, вернее, один конек. Он ржавый, но какое это все-таки чудо — остроносый конек «нурмис» самого что ни на есть маленького размера! Недаром мама отдала за него сколько-то там миллионов.
Бечевкой, крест-накрест, мне привязали конек к валенку. Потом закрутили бечевку круглой струганой палочкой.
В долгополой синей шубке, опоясанной красным кушачком, в теплом рыжем малахае — таким я выхрамываю из нашей калитки на тротуар.
И вот я поскакал, поскакал! Главное — успеть скакнуть ногой, пока другая едет на коньке. Едет, едет нога; скачет, скачет другая. Ух ты! Только малахай все сползает на лоб, и пот застилает глаза.
Доскакал до угла, свернул за угол. Еще до угла и за угол. Долго-долго так. Уже опустилась на город тьма. На незнакомых улицах зажглись редкие тусклые фонари…
И вдруг прямо передо мной целое скопище ярких лампочек вверху, где-то гремит музыка, за длинным щелястым забором мелькание теней, непонятное шарканье…
Я быстро, по-собачьи, разгребаю снег и протискиваюсь в щель. Прямо передо мной по огромному полю, запорошенному белым крошевом льда, едут, скользят на коньках, шаркают с легким звоном взрослые люди, очень много людей. Куда они все едут?
Печальная музыка играет им вслед, на прощанье.
А я машу варежкой.
Но все они едут по кругу и возвращаются снова, и сдут, скользят все по кругу, по кругу…
В гимназических и солдатских шинелях с развевающимися полами, в расстегнутых пальто, в мохнатых фуфайках, в брюках «галифе» с гетрами на ногах, в матросских бушлатах, расклешенных черных брюках. Девицы — в широких, длинных юбках, отороченных мехом, прячут руки в пушистые муфты.
Поблескивают, посверкивают коньки. Они у всех привинчены к ботинкам.
Я выбрался на лед и поехал, поскакал. Скок, скок, скок. Вижу: все меня обгоняют и почему-то нет никого на одном коньке. «На одном коньке даже лучше, — утешаю я себя. — Только вот обгоняют все…» Скок, скок, скок. И малахай все сползает на лоб.
Вот снова заиграла музыка. Громкая, веселая, она будто торопит нас, но никто не едет быстрее. Больше всего мне понятно в ней — «Бумм! Бомм!» и «Ух! Ух! Ух!» и еще — «Дзеннь!».
Вконец запыхавшийся, я встал возле дощаной веранды и смотрел на музыкантов. Изо рта у меня валит пар. Едкий пот застилает глаза.
Бомм! Бомм! Гремит поставленный набок большущий барабан. В него бьет, пытаясь согреться, озябший старичок в белых валенках.
Ух! Ух! Ух! Это ухает огромным сверкающим жерлом медная труба, несколько раз опоясавшая солдата в заиндевелой шинели и серой шапке. Солдат изо всех сил дует синими губами в светлый кончик трубы. Вот он заметил меня, смешно свел глаза к переносью, потом развел их в стороны, чуть не до самых ушей, потом свирепо завращал ими.