На ладони ангела - [8]

Шрифт
Интервал

Мы стояли на кухне: привалившись на стол, я отбрыкивался как мог, скорее, чтобы вынудить его применить силу, нежели из желания вырваться на свободу; он, с поджатыми губами склонившись над моим лицом, пытался одной рукой стеснить мои движения, а другой — закапать мне в глаза капли. Тело мое обмякало, я прекращал сопротивление, и меня охватывало какое-то благодушие.

Драма повторялась два раза в день: погоня, беготня по коридору, меня хватают, берут силой, я борюсь, сопротивляюсь и сдаюсь. Золотой зуб сверкает у него во рту. Знак его бесспорно королевского могущества, красивое и таинственное дополнение к тщательно регламентированной сцене: он загоняет меня в кухню, поднимает с пола, укладывает на стол, заворачивает в клеенку, оттопыривает мне своим пальцем веко и закапывает лекарство.

Это воспаление, откуда, и почему в глазах? Ревность, страх утратить монополию на материнскую нежность? Не было ли тут иного мотива, спрашиваю я себя. Эти сцены, в которых я выступал в роли жертвы, а он — палача, сближали меня с матерью больше, чем поцелуй перед сном и другие взаимные нежности. Я вместе с ней испытывал на себе тиранию отца; он так же, как и ее, изводил меня изнутри. Происходящее между ними по ночам в тишине супружеской спальни представлялось мне двойственным образом в виде некой кровавой церемонии и сладострастного полета. Мука и благодать — лечение моих глаз распадалось на две аналогичные фазы. Брутальный палец бесцеремонно раздвигал мои веки, и я испытывал острую боль, как если бы это была рваная рана. Но едва первая капля касалась роговицы и разливалась по оболочке, я блаженно вздыхал. Воспаленная резь сменялась эйфорией облегчения, а позор подчинения — ознобом свободы.

Но почему всегда на кухне? Разве отец меня туда заталкивал? Как только фиолетовая склянка с желтой этикеткой доктора Маренго на этажерке в гостиной перемещалась в его руку, я сам пускался наутек. Жертвоприношению полагалось совершаться в ином месте. На другом конце квартиры, в помещении, что находилось в ведении мамы, куда отец никогда не входил за исключением этого случая. Там была доподлинно женская обстановка со всеми хозяйственными атрибутами, щеткой, тряпками, кастрюлями и посудой; вертеп и священный алтарь, призванные довершить метаморфозу моей феминизации, пока отец символично одарял бы меня жертвенной благодатью, которою же он почитал маму в перерывах между ссорами.

Каждый раз, когда я оставался один дома, меня снова и снова тянуло залезть в их спальню, открыв дверь за ручку в форме лебедя, и с удивлением обнаружить их простую дешевую мебель, приобретенную в Ломбардных Галереях: отсутствие редких вещей, которые я ожидал увидеть, наводило меня на мысль об алтаре, мраморном как в храмах алтаре, который послужил бы вполне достойной декорацией для сближения моих родителей.

Большая супружеская кровать, подиум этого мистического ритуала, завораживала меня по несколько иной причине: из четырех ее медных шаров по краям, в которых отражался еловый шкаф, один был утрачен где-то между Пармой и Кремоной.

Отождествление с женщиной, желание сыграть женскую роль из солидарности с человеком, который противостоял отцовскому насилию, отказ признаться в грубости, всемогуществе и хамстве своего пола: да, истоки определенных наклонностей, которые я проявил, будучи взрослым, пожалуй, чувствуются в той атмосфере, которой я дышал ребенком. Но «объяснять» мои физиологические вкусы обстановкой, в которой я вырос, моим воспитанием, моей «фиксацией» на матери (вот ты, Дженнарильо, если ты мне так нравишься, то просто потому, что иное, «нормальное», мне было бы запретно навсегда по сути! О богохульное неведение твоей неаполитанской красоты!), «оправдывать» мои мужские предпочтения моим семейным прошлым (и одновременно протягивать мне гнилую соломинку «исцеления») — от этих любезностей, оказанных мне психиатрами, меня просто выворачивает наизнанку.

Они из атласа Европы узнали бы об этом больше, чем из своих медицинских пособий. Пусть взглянут, где находится Касарса, на этот Фриули, наполовину втиснувшийся между Австрией и Югославией и настолько пограничный, что уже не считается в полной мере Италией, а потом пусть переведут свой взгляд на Равенну — в центре страны — которая хоть и лишилась статуса столицы, каковой была в Средние века, хранит и поныне следы своего былого могущества, и пусть после этого скажут, что ребенок, ставший свидетелем насилия над матерью из Фриули отцом из Равенны, совсем не был склонен вступать в тайный сговор с маргинальной стороной против центра и распространить впоследствии этот инстинкт заговорщика на все сферы своей жизни.

Мой отец не просто занимал некое медиальное географическое положение (соотносимое во мне с понятиями порядка, нормы, обычая и всего усредненного) по отношению к «периферийной» маме (вытесненное, удаленное) — своей униформой, которой его обеспечивало министерство Войны, своими яркими галунами, своей форменной фуражкой, угрожающим триколором документов и своими поставленными командными воплями он олицетворял также Рим, власть и закон. У меня было две причины не повиноваться правилам и спонтанно открыться всему, что казалось мне нестандартным, исключительным, теневым, пограничным. Скрытый комплекс заговорщика, проявившийся во всем, что я делал. Я написал свои первые стихи на диалектном языке: и к этому меня подвигли не поверхностная ностальгия по фольклору и не фантазмы сельского Эдема, а простое предпочтение материнской «эксцентричной» речи официальному языку. В политике я был вольным стрелком, в любви — вне закона, и в странствиях меня тянуло не в столицы мира, Лондон и Париж, а в одинокие безлюдные пространства Йемена, куда-нибудь на отшиб цивилизации. И эта тяга к окраинам, как объяснить, что в пригородных просторах, вдали от ненавистного чрева городов, я чувствую себя как дома? Сколько раз я ни с того ни с сего бросал посреди ужина своих друзей, запрыгивал в трамвай и ехал до конечной остановки. На какой-нибудь пустырь, которых когда-то было полным полно вокруг Рима: немного выжженной солнцем травы, две скамейки, размалеванные похабной граффити, и бетонная остановка с развороченной маркизой. И вдалеке прижавшиеся к небу скелеты недостроенных коробок. Я ничего не искал, я ничего не ждал, я гонял по рельсам ржавую консервную банку, вагоновожатый делал мне знак, я садился обратно в пустой трамвай и уезжал умиротворенный в сторону огней.


Рекомендуем почитать
Про папу. Антироман

Своими предшественниками Евгений Никитин считает Довлатова, Чапека, Аверченко. По его словам, он не претендует на великую прозу, а хочет радовать людей. «Русский Гулливер» обозначил его текст как «антироман», поскольку, на наш взгляд, общность интонации, героев, последовательная смена экспозиций, ироничских и трагических сцен, превращает книгу из сборника рассказов в нечто большее. Книга читается легко, но заставляет читателя улыбнуться и задуматься, что по нынешним временам уже немало. Книга оформлена рисунками московского поэта и художника Александра Рытова. В книге присутствует нецензурная брань!


Где находится край света

Знаете ли вы, как звучат мелодии бакинского двора? А где находится край света? Верите ли в Деда Мороза? Не пытались ли войти дважды в одну реку? Ну, признайтесь же: писали письма кумирам? Если это и многое другое вам интересно, книга современной писательницы Ольги Меклер не оставит вас равнодушными. Автор более двадцати лет живет в Израиле, но попрежнему считает, что выразительнее, чем русский язык, человечество ничего так и не создало, поэтому пишет исключительно на нем. Галерея образов и ситуаций, с которыми читателю предстоит познакомиться, создана на основе реальных жизненных историй, поэтому вы будете искренне смеяться и грустить вместе с героями, наверняка узнаете в ком-то из них своих знакомых, а отложив книгу, задумаетесь о жизненных ценностях, душевных качествах, об ответственности за свои поступки.


После долгих дней

Александр Телищев-Ферье – молодой французский археолог – посвящает свою жизнь поиску древнего шумерского города Меде, разрушенного наводнением примерно в IV тысячелетии до н. э. Одновременно с раскопками герой пишет книгу по мотивам расшифрованной им рукописи. Два действия разворачиваются параллельно: в Багдаде 2002–2003 гг., незадолго до вторжения войск НАТО, и во времена Шумерской цивилизации. Два мира существуют как будто в зеркальном отражении, в каждом – своя история, в которой переплетаются любовь, дружба, преданность и жажда наживы, ложь, отчаяние.


Поговори со мной…

Книгу, которую вы держите в руках, вполне можно отнести ко многим жанрам. Это и мемуары, причем достаточно редкая их разновидность – с окраины советской страны 70-х годов XX столетия, из столицы Таджикской ССР. С другой стороны, это пронзительные и изящные рассказы о животных – обитателях душанбинского зоопарка, их нравах и судьбах. С третьей – раздумья русского интеллигента, полные трепетного отношения к окружающему нас миру. И наконец – это просто очень интересное и увлекательное чтение, от которого не смогут оторваться ни взрослые, ни дети.


Воровская яма [Cборник]

Книга состоит из сюжетов, вырванных из жизни. Социальное напряжение всегда является детонатором для всякого рода авантюр, драм и похождений людей, нечистых на руку, готовых во имя обогащения переступить закон, пренебречь собственным достоинством и даже из корыстных побуждений продать родину. Все это есть в предлагаемой книге, которая не только анализирует социальное и духовное положение современной России, но и в ряде случаев четко обозначает выходы из тех коллизий, которые освещены талантливым пером известного московского писателя.


Дороги любви

Оксана – серая мышка. На работе все на ней ездят, а личной жизни просто нет. Последней каплей становится жестокий розыгрыш коллег. И Ксюша решает: все, хватит. Пора менять себя и свою жизнь… («Яичница на утюге») Мама с детства внушала Насте, что мужчина в жизни женщины – только временная обуза, а счастливых браков не бывает. Но верить в это девушка не хотела. Она мечтала о семье, любящем муже, о детях. На одном из тренингов Настя создает коллаж, визуализацию «Солнечного свидания». И он начинает работать… («Коллаж желаний») Также в сборник вошли другие рассказы автора.