— Что с тобой? — Инна с изумлением смотрела на меня.
А вместо коварных и трусливых врагов сверху, с дерева, прямо на стенку дома спрыгнул Гришка.
Мне сразу стало не по себе. Все мои видения исчезли, и я подумал о том, что поступил не очень-то по-товарищески.
Я разболтал малознакомой девчонке нашу тайну и сделал это без ведома Гришки.
Гришка соскочил со стены на землю и молча остановился. Он достал из кармана тоненькую папироску и, покрутив ее в руках, закурил. На нем была кепка-малокозырка, надетая задом наперед. Грудь его обтягивала тельняшка. Он был во всем своем блеске, во всем великолепии. Он стоял, широко расставив босые ноги в широченных штанинах, из дыр выглядывали загорелые и грязные колени. Он курил и молча смотрел мне в глаза. Он, наверное, очень презирал меня в эти минуты. Он презирал меня за то, что я привел эту девчонку сюда, в наше мальчишечье суровое логово, за то, что я так быстро и легко нашел с ней общий язык, за то, что я мог разговаривать с ней о книгах, за то, что я ходил в коротких, тщательно выглаженных штанах, в каких ходят мальчики из интеллигентных семейств, когда им тринадцать лет. Он презирал меня, и я с мучительной остротой чувствовал его презрение. А мне так хотелось искупить свою вину перед Гришкой!
Мне хотелось ему объяснить, что я это сделал без злого умысла, что я хочу, чтобы мы дружили втроем, я, Гриша и Инна, что я преклоняюсь перед Гришей, что я мечтал бы быть таким, как он, но все равно у меня это не получится.
— Вы что насупились, мальчики? Может быть, мне уйти домой?
— Нет, — сказал Гришка. — Все в порядке.
— Ну, тогда пойдемте отсюда. Куда-нибудь, где интересно.
И мы втроем пошли к пруду. Всю дорогу я молчал. Я не говорил теперь о книгах. Я знал, что в этом Гришка слаб. Я предоставил ему инициативу. Я хотел, чтобы он проявил себя перед ней. Но он себя никак не проявлял.
— Вы знаете, Гриша, ваш товарищ так много мне говорил о вас, — сказала Инна.
— Спасибо ему, — буркнул Гришка.
И вот тут я на Гришку обиделся. В конце концов, чего он бесится? Что я ему сделал? Нам всем троим стало как-то неловко. Под ногами хрустели по-осеннему неживые листья, голые ветки царапали, преграждали путь. Лес стал совсем новым, в нем было меньше глубоких теней и пронзительного света, меньше маленьких тайн. Это был другой, осенний лес — тихий, голый, неяркий. Гришка шел впереди, раздвигая ветки, ныряя в кусты: он прокладывал дорогу. Инна шла за мной, и несколько раз, когда мы попадали в густой высокий кустарник, она протягивала мне руку. Я очень осторожно держал ее узкую теплую руку, и мне хотелось, чтобы кустарник был еще гуще. Но, как назло, кустарник кончился, и мы вышли к пруду.
— Сколько кувшинок! — сказала Инна. — Какие замечательные кувшинки!
И, прежде чем я успел что-нибудь сообразить, Гришка молниеносно разделся и с отвесного берега кинулся в неподвижную воду с зелеными плавучими пятнами и ярко-желтыми кувшинками.
— Что вы делаете! Она же холодная, она же грязная! Здесь же не купаются! — с испугом и восхищением крикнула Инна.
Звук ее голоса придал мне сил. «Сейчас или никогда», — решил я. Чувствуя мгновенный горячий восторг, трепет и отчаяние, я разделся. Затем я подбежал к тому месту, откуда нырял Гришка, и животом тяжело плюхнулся в воду. Я не умел ни плавать, ни тем более нырять. Я летел вниз с ощущением упоения и острого страха. Я был готов в эту минуту умереть для нее, но все-таки мне хотелось остаться в живых. Мне было жалко себя и своих родителей. Я захлебнулся. Вода обожгла меня.
Я стал кашлять, и мне захотелось кричать. Но я молчал. Потом я почувствовал, что могу стать на дно: к моему величайшему счастью, пруд был неглубок. И вот тут я испытал двойное ликование. Двойное оттого, что я совершил героический поступок, и оттого, что, наверное, не утону. Впрочем, на дне могли оказаться ямы. Но главное, что Инна-то не знает, глубоко в пруду или нет. Я отталкивался ногами от земли и руками делал движения заправского пловца. Получалось, что я плыл брассом. Меня беспокоило только одно: Гришка знал, что я не умею плавать. Он мог выдать меня и навсегда опозорить перед Инной. Но он не обращал на меня внимания. Он плыл и рвал для нее кувшинки. Я тоже стал рвать кувшинки.
Потом Гришка вылез на берег. За ним выкарабкался и я. Он иронически оглядел меня с головы до ног.
«Сейчас выдаст!» — с замиранием сердца подумал я.
Но Гришка промолчал. И я простил ему все. Я простил ему его презрительный тон, его холодность по отношению ко мне. Я еще раз подумал о том, какой он прекрасный, великодушный человек. А ведь я на его месте, пожалуй, не удержался бы… И когда я вспомнил, как плыл ногами по земле, как притворялся, мне вдруг стало так стыдно, что даже горло пересохло. Да, конечно, я достоин презрения!
А Инна ходила около нас, смотрела на нас с благодарностью и удивлением, нюхала кувшинки, пахнущие болотом, и повторяла:
— Как же это вы, мальчишки! Что я с вами буду делать? Ведь вы же заболеете воспалением легких. Ведь конец августа.
Она уважала нас одинаково, она объединяла нас в одно целое.
Потом мы возвращались домой. Гришка повеселел. Он сделал из стеблей кувшинок три свистульки и роздал нам. Он учил нас свистеть. Сам он свистел великолепно, с переливами, то оглушающе звонко, то задумчиво и нежно, точно вздыхая.