Муравечество - [202]

Шрифт
Интервал

— Когда я говорю «ты», то, конечно, имею в виду «зритель». Я имею в виду того, кто смотрит. Так что если никто не смотрит, то я никого не имею в виду.

Скоро лицо Инго заполняет кадр.

— Так все кончается для тебя, — говорит он и проходит мимо камеры.

— Именно для меня? — переспрашиваю я. — Просто для ясности.

— Конечно. Но по дороге я говорил и с другими.

— Этот фильм видели другие?

— Другие видели ранние части. Ранние люди, ранние части.

— То есть фильм будет продолжаться мимо меня в будущее?

— Возможно, — говорит он, но его голос теперь так далеко.


Экран белый, и я слышу, как за спиной хлопает пленка. Выключаю проектор и осознаю: о, похоже, уже пора забирать своего клона. Надо признать, я жду не дождусь, когда буду гулять с ним вместе по горящим пейзажам, наблюдать, как он становится собой, учить его всему, что знаю о горении, смотреть фильмы, которые он снимет. Я вылезаю из норы обратно на поле боя. Все стало только хуже: взрывы, искалеченные тела, стенания. Теперь здесь диггеры во главе с самой Диггер, уже двадцатилетней, вооруженные, оборванные, смелые, сталкиваются с работниками «Слэмми», у которых с собой бутылки собственной мочи, потому что начальство запрещает им отвлекаться от боя на туалет. Огромный телеэкран, висящий на стене пещеры, теперь, оказывается, захватила сцена с ослепшим Барассини и Кастором из переписанной с точки зрения ослепленных лошадей версии «Эквуса»[185], авторства Поллукса.

Барассини: Хорошо, что Алан нас ослепил.

Кастор: Ибо теперь мы прозрели!

Барассини: Разве не зрячие кони на самом деле слепы?

Кастор: Полагаю, да.

Барассини: Аве Поллукс!

Кастор: Аве Поллукс!

В голове мелькает воспоминание о сцене из фильма Инго, вспомнившейся под гипнозом.

В ней Барассини вступает в религию, основанную Поллуксом, и Поллукс его якобы нанимает, чтобы помочь Кастору привыкнуть к слепоте, но на самом деле Поллукс его вербует, чтобы внедрить Кастору ложные воспоминания о предполагаемом детском чуде Поллукса. Теперь же Барассини беспокоится, что Поллукс убьет его, чтобы сохранить тайну. Он надеется, что в фильме Инго найдутся предсказания о его обстоятельствах, чтобы можно было защититься. Потому он и стал одержимым фильмом Инго. Я, все еще под гипнозом, решаю не рассказывать об этой сцене Барассини.

— Есть что? — спрашивает Барассини.

— Просто чернота, — говорю я.

— Не слепоту ли Поллукса ты, случаем, видишь?

— Нет. По-моему, это просто неконкретная чернота.

На голову падает сорвавшийся сталактит, и я теряю сознание.

Глава 76

В контуженом сне передо мной снова начинает разворачиваться фильм. В этот раз начало цветное, с выдающимися звуком и кукольной анимацией. Как это возможно, что мастер такого уровня остается неизвестным? Хотя припоминаю, как Инго говорил, что никому это не показывал. Почему же человек — он, она или тон — не захочет хотя бы попытаться, не захочет биться головой о стену снова и снова? И я вспоминаю о Дарджере. Загадочном отсутствии профессиональных амбиций у Дарджера, у той няни-фотохудожницы[186] или у кого угодно. Вот истинные творческие голоса. Те, что большинство из нас слышит редко, даже в собственных мыслях. Всё — как внутри, так и вне нас — афишируется. Билборды убеждают сделать то или се. Коварные и бесконечно закольцованные джинглы повторяются, рекламируют, льстят, подкупают, шантажируют, унижают, дразнят. Как обрести честность истинного творца? Как сделать свои мозги безопасной зоной? Мы обвинитель и обвиняемый. Мы судья и суд присяжных, палач и жертва. Вот почему я должен понять Инго Агрураса[187] (ведь его так зовут?). Ибо теперь, когда я вбираю в подсознание его самого, через образы и слова, его мозг становится моим, а я наконец могу стать свободным.

Фильм начинается. В черноватой бездне ворочаются силуэты. Колеблются. Это целая вселенная или внутренность единственной кровяной клетки? Уверенным быть нельзя. Музыка электронная, оркестровая. Пианиссимо. Задумчивая и далекая. Зловещая. Эта музыка наводит на мысли о ровном непримечательном дожде. Для уточнения: дождь идет в разуме, а не на экране, и замочило только улицу у меня в разуме. Капли тревожат неподвижность лужи, освещенной одним из фонарей разума. Затем — чудесным, устрашающим образом — силуэты на экране становятся каплями, а черноватая бездна — миниатюрой городской улицы в ночи. Лужа потревожена. Кино уловило мой мысленный образ. Как это возможно? Я встревожен, и где-то на задворках мозга кричит в ужасе смутно прорисованная женщина. Это «Психо» или какая-то версия «Психо», обработанная и переработанная воспоминаниями о культовой сцене в сочетании с сотнями подражаний, которые я с тех пор видел?

Эта кричащая женщина — причудливо реалистичная и перепуганная голова куклы — прекращает крики, только чтобы назвать меня малышом, а потом начинает кричать опять. Я не могу отвернуться. Исследователи кинематографа говорят, что у фильма есть в среднем тридцать семь секунд, чтобы нам понравиться, — мы настолько настроены на эту форму искусства, что непрофессионализм и нечестность фиксируются с лету, после чего фильм буквально или фигурально выключается. Пока фильм засасывает меня глубже и глубже, я даю себе клятву: я прослежу, чтобы мир увидел этот шедевр. И спустя тридцать семь секунд знаю, что это именно он. После трех часов во время перерыва на туалет я киваю — просто киваю — Инго, когда прохожу мимо него в уборную. Это как идти пописать в ночи, в полусне. Делаешь все в своих силах, чтобы не думать, не разрушать чары, — все, чтобы оставаться в забытьи. Я возвращаюсь на свое место в темной комнате, и фильм продолжается, на экране персонаж выходит из туалета. Фильм, похоже, выстроен так, чтобы приобщать мой опыт при просмотре. Вот почему перерывы такие предписанные и четкие: Туалет. Туалет. Обед. Туалет. Ужин. Личная гигиена — уход за собой / сон. Завтрак. И повторить. Фильм отмечает все это в своем нарративе. Даже сны. А через какое-то время граница размывается. Что принадлежит мне? Что принадлежит персонажам в фильме? Я уже не знаю. Покажется ли вам фильм таким же? Боюсь, мне никогда не узнать, но подозреваю, что нет. И верю, что в этом и заключается гений Инго Агрураса. Вот что он знает: что произведение искусства всегда создают зритель, критик, очевидец. Пока его не увидели, оно ничто. Будь «Герника» неувиденной, она была бы ничем. Даже если бы существовала в каком-нибудь темном чулане, была бы ничем. Инго это осознаёт. Как и я. Я единственный очевидец этого чуда — десятого чуда света, или до какого числа мы там дошли.


Рекомендуем почитать
Пёсья матерь

Действие романа разворачивается во время оккупации Греции немецкими и итальянскими войсками в провинциальном городке Бастион. Главная героиня книги – девушка Рарау. Еще до оккупации ее отец ушел на Албанский фронт, оставив жену и троих детей – Рарау и двух ее братьев. В стране начинается голод, и, чтобы спасти детей, мать Рарау становится любовницей итальянского офицера. С освобождением страны всех женщин и семьи, которые принимали у себя в домах врагов родины, записывают в предатели и провозят по всему городу в грузовике в знак публичного унижения.


Найденные ветви

После восемнадцати лет отсутствия Джек Тернер возвращается домой, чтобы открыть свою юридическую фирму. Теперь он успешный адвокат по уголовным делам, но все также чувствует себя потерянным. Который год Джека преследует ощущение, что он что-то упускает в жизни. Будь это оставшиеся без ответа вопросы о его брате или многообещающий роман с Дженни Уолтон. Джек опасается сближаться с кем-либо, кроме нескольких надежных друзей и своих любимых собак. Но когда ему поручают защиту семнадцатилетней девушки, обвиняемой в продаже наркотиков, и его врага детства в деле о вооруженном ограблении, Джек вынужден переоценить свое прошлое и задуматься о собственных ошибках в общении с другими.


Манчестерский дневник

Повествование ведёт некий Леви — уроженец г. Ленинграда, проживающий в еврейском гетто Антверпена. У шамеша синагоги «Ван ден Нест» Леви спрашивает о возможности остановиться на «пару дней» у семьи его новоявленного зятя, чтобы поближе познакомиться с жизнью английских евреев. Гуляя по улицам Манчестера «еврейского» и Манчестера «светского», в его памяти и воображении всплывают воспоминания, связанные с Ленинским районом города Ленинграда, на одной из улиц которого в квартирах домов скрывается отдельный, особенный роман, зачастую переполненный болью и безнадёжностью.


Воображаемые жизни Джеймса Понеке

Что скрывается за той маской, что носит каждый из нас? «Воображаемые жизни Джеймса Понеке» – роман новозеландской писательницы Тины Макерети, глубокий, красочный и захватывающий. Джеймс Понеке – юный сирота-маори. Всю свою жизнь он мечтал путешествовать, и, когда английский художник, по долгу службы оказавшийся в Новой Зеландии, приглашает его в Лондон, Джеймс спешит принять предложение. Теперь он – часть шоу, живой экспонат. Проводит свои дни, наряженный в национальную одежду, и каждый за плату может поглазеть на него.


Дневник инвалида

Село Белогорье. Храм в честь иконы Божьей Матери «Живоносный источник». Воскресная литургия. Молитвенный дух объединяет всех людей. Среди молящихся есть молодой парень в инвалидной коляске, это Максим. Максим большой молодец, ему все дается с трудом: преодолевать дорогу, писать письма, разговаривать, что-то держать руками, даже принимать пищу. Но он не унывает, старается справляться со всеми трудностями. У Максима нет памяти, поэтому он часто пользуется словами других людей, но это не беда. Самое главное – он хочет стать нужным другим, поделиться своими мыслями, мечтами и фантазиями.


Разве это проблема?

Скорее рассказ, чем книга. Разрушенные представления, юношеский максимализм и размышления, размышления, размышления… Нет, здесь нет большой трагедии, здесь просто мир, с виду спокойный, но так бурно переживаемый.