— Юлия Михайловича ко мне! — сказал я своей секретарше.
Он вошел, слегка согнувшись и сутулясь, будто пытался стать меньше. И походка у него в последнее время выработалась какая-то робкая.
Казалось, что он постоянно боится кого-то ненароком ушибить.
Я попросил его присесть и впервые без боязни посмотрел прямо в его глаза. Сегодня мне не казалось, что он видит меня насквозь, и мне не надо было прилагать усилий, чтобы относиться к нему дружелюбно. Может быть, все дело было в том, что я не чувствовал пропасти, разделяющей нас: она сузилась как раз на расстояние его ошибки.
— Вам придется еще поработать над последним заданием, — сказал я, сдерживая торжество.
— А в чем дело? — Он чуть опустил голову, и мне стал лучше виден его мощный лоб, на котором никогда не собирались морщины.
— Видите ли… Только не огорчайтесь. Вы допустили существенную ошибку. Сейчас я объясню вам подробно, и мы вместе подумаем, как ее устранить.
Я неторопливо разложил на столе чертежи. Я не мог отказать себе в удовольствии прочесть ему небольшую лекцию о строении человеческого организма и высказать несколько простых истин, которые мы, люди, поняли уже давно.
— Техника должна служить человеку, а не человек приспособляться к технике, — говорил я. — Это главное, что должен помнить всякий конструктор…
Он благодарно кивал головой, повторяя мои слова. Прощаясь, я без всякого насилия над собой крепко пожал ему руку и пожелал успеха.
Весть об ошибке Юлия Михайловича молниеносно распространилась по всему отделу. Отношение к нему резко изменилось. Таяла отчужденность и настороженность, кто-то даже назвал его просто по имени — Юлий. И он улыбался новым друзьям широченной улыбкой, смущенно разводил руками, когда речь заходила о стратоплане, словно заранее извиняясь за те ошибки, которые возможны в будущем.
Дальше всех в своих симпатиях зашел Григорий Гурьевич.
Он пригласил сигома на свой день рождения.
Юлий Михайлович в тот вечер был очарователен. Он танцевал строго поочередно со всеми женщинами, пришедшими в гости, в том числе и с бабушками, и с восьмиклассницей Тасей. Он рассказал несколько анекдотов и выпил две бутылки алычовой настойки, причем даже немного захмелел. Он проиграл мне две партии в шахматы и сумел отыграть только одну. В общем, он был человеком — ни больше и ни меньше.
Всю дорогу домой мы с Лидой говорили о Юлии Михайловиче и пришли к единодушному выводу, что он довольно симпатичный.
А на второй день Юлий Михайлович явился ко мне в кабинет за советом, как лучше расположить надувные подушки сиденья. Конечно, я не жалел времени для объяснений. Мы вместе набросали чертежик, а когда он ушел, я вспомнил, что забыл указать ему, где спрятать рычаги, и направился к его столу.
Заметив меня, Юлий Михайлович отчего-то смутился, попытался спрятать какой-то лист. Но сделал это неуклюже, и лист упал на пол.
Юлий Михайлович забормотал:
— Я делал наброски сиденья перед тем, как идти к вам. Наши мысли совпали.
Но я не зря считался когда-то лучшим конструктором КБ и, естественно, с первого взгляда сумел отличить на-бросок от законченного чертежа.
— Пойдемте, нам надо поговорить, — сказал я, и он послушно пошел за мной.
Я пропустил его вперед и плотно закрыл за собой дверь кабинета. Посмотрел на его большие руки, беспомощно опустившиеся на спинку кресла.
— Вы совершили ошибку.
— Да, да, вы мне уже объяснили ее, — согласился он.
— Нет, не в чертежах. Вы недооценили людей. Он хотел возразить, но я опередил его:
— Мы бы все равно раньше или позже догадались, что ваша ошибка в чертежах — игра.
В его глазах появилась такая тоска, что я невольно произнес:
— Понимаю, вам одиноко среди нас, и не вы виноваты в своем одиночестве…
Я спохватился: ведь как-никак каждый руководитель должен не просто сочувствовать, а советовать, подсказывать, направлять.
И я сказал:
— Ложь — не выход. И вы забыли о дисциплине, о дисциплине настоящей, внутренней…
Я знал, что говорю не то, но нужных слов не было, а молчания я боялся. Потому что тогда пришлось бы поду-мать обо всем, чего я не мог ему высказать; о причинах неприязни, о своих товарищах и о себе, о незаслуженных премиях и так называемом «авторитете руководителя», о том, что я увидел тогда возле школы.
— Вы правы, — сказал он. — В главном вы правы. Это оскорбительно. Но скажите, где искать выход? Что мне надо сделать для того, чтобы стать таким, как другие? Чтобы преодолеть неприязнь?
Мы подумали об одном и том же, и он еще ниже опу-стил голову:
— Я не могу стать гомо сапиенсом, хотя в основном я — человек. Во мне все человеческое. Моя память — книги, архивы, память людей; мой опыт опыт людей; поэтому и новые мои мысли — мысли человека. Все человеческое, кроме организма. Но почти таким же организмом, как у вас, обладают обезьяны, собаки… А вы ведь не признаете их равными себе…
Он вздохнул, отрицательно покачал головой, отвечая, своим мыслям, и продолжал:
— А если бы я и смог стать гомо сапиенсом, то нам пришлось бы снова создавать сигома. Все заново: и непри-язнь, и проблему взаимоотношений. И вы опять не хотели бы иметь такого подчиненного. А если бы он исчез, искали его, потому что люди должны двигаться к своей цели, даже если для этого им приходится изменяться. Собственно говоря, люди уже давно начали переделывать себя, и современный человек отличается от питекантропа больше, чем от сигома. В этом вечном изменении по восходящей — величие человека! Если бы вы могли признать во мне равно-го себе, своего товарища… — Юлий Михайлович невесело улыбнулся: — Кстати, если сократить название гомо сапиенс, то получится «сагом». Почти сигом. Разница в одну букву…