Монизм как принцип диалектической логики - [8]
Тот смысл, который термин «логос» в значении «истинного слова» приобретает в эпоху распада патриархально-родовых отношений и становления рабовладельческой демократии, явно свидетельствует и о начале нового этапа в развитии греческого мышления, о начале эпохи рассуждения, самостоятельного разумного мышления, опирающегося не на сакраментальное значение вещи в мире «тамошнем», а на действительное значение ее в наличном мире.
Собственно говоря, с формальной точки зрения этой способности не был лишен и аэд. И в героическом эпосе мы без труда найдем соответствующие «логические формы». Однако не в формах дело.
Различие коренится не в изначальных «естественных» свойствах того и другого сознания – таковых свойств вообще не существует. Так называемое «первобытное мышление», конечно же, есть мышление. Качественно и функционально оно вполне подобно нашему. И если оно «непроницаемо для опыта», то только для нашего опыта. Что же касается практического опыта первобытной жизнедеятельности, то оно столь же хорошо обслуживало его, как наше сознание обслуживает практический опыт цивилизованной жизнедеятельности. Различие коренится в типе практического опыта, в характере и содержании жизнедеятельности. Сознание вообще не представляет собой какой-либо самостоятельной способности. Оно есть функция и образ практического бытия – «осознанное бытие». Поэтому дело вовсе не в ущербности сознания первобытного человека, а в том, что ущербен, ограничен, нелогичен сам родовой практический опыт, само деятельное бытие первобытного человека.
Миф – не просто фантазия, басня. И не просто аналогия, делающая природу понятной в меру уподобления ее общине. По содержанию миф есть вполне адекватная картина действительности, а действительность есть историческая категория. Не примитивное сознание творит мифологическую действительность, а примитивная действительность творит мифологическое сознание. Ведь только для развитой классики греческой культуры миф есть игра поэтических творческих сил. Для архаического грека миф представляет собой самую настоящую суровую действительность. Она опоэтизирована лишь впоследствии. Эта действительность не только теоретически, не только поэтически, но прежде всего практически мифологична.
Мир первобытного человека, как уже говорилось выше, есть не столько мир определенных вещей, сколько абстрактных сил. Эффективность этих сил несоразмерна с определенностью вещи, выступающей в качестве их носителя, безразлична к ней. Сама вещь выступает скорее в качестве ритуального инструмента общения с этим миром сил. Рука, вооруженная орудием, эффективна, но не настолько, чтобы ей одной человечество было обязано своим благополучием. Рука, вооруженная орудием, не есть еще главная сила.
Главная сила есть сила рода. Только в ней рука, вооруженная орудием, эффективна, ибо производство вещей еще не настолько развито, чтобы человек мог полагаться исключительно на силу своей руки и своего орудия. Поэтому физическая организация самого индивида, как и организация вещей, практически предстает как нечто мало существенное. Существенна связь с родом, которая делает орудие и деятельность индивида эффективными. Силы индивида в этом смысле всегда заимствованы; они не произведены, а порождены. Община есть непременное, абсолютное, непосредственное условие существования индивида.
Человеческое существо, индивид, во всей его физической организации, сам по себе, не представляет никакой производительной силы, никакой ценности. Он есть производительная сила лишь в «эйдосе», форме родства. Род выступает как первая естественная форма производства, как главное условие производства. Вне рода индивид во всей его «фенотипической» законченности – ничто. Поэтому родственность сама выступает здесь как благо, источник силы, абсолютная, невоспроизводимая, традиционная ценность.
Силы коллектива практически выступают не только как актуальные собственные силы артели, рациональной кооперации, но и как магические, виртуальные силы рода. Конечно, первобытный коллектив есть производственное объединение. Но силы производства еще не настолько велики, чтобы сами по себе породили объединение. Они лишь модифицируют исходный материал, служащий естественной предпосылкой, материей формообразования. Поэтому в общине прошлое выступает в актуальном, а то, чего добивается актуальность – производительная деятельность, принадлежит прошлому, обязано ему, освящено им. Героика настоящего – воскрешение прошлого. Это и составляет тему аэда.
В книге представлен результат совместного труда группы ученых из Беларуси, Болгарии, Германии, Италии, России, США, Украины и Узбекистана, предпринявших попытку разработать исследовательскую оптику, позволяющую анализировать реакцию представителя академического сообщества на слом эволюционного движения истории – «экзистенциальный жест» гуманитария в рушащемся мире. Судьбы представителей российского академического сообщества первой трети XX столетия представляют для такого исследования особый интерес.Каждый из описанных «кейсов» – реализация выбора конкретного человека в ситуации, когда нет ни рецептов, ни гарантий, ни даже готового способа интерпретации происходящего.Книга адресована историкам гуманитарной мысли, студентам и аспирантам философских, исторических и филологических факультетов.
В своем исследовании автор доказывает, что моральная доктрина Спинозы, изложенная им в его главном сочинении «Этика», представляет собой пример соединения общефилософского взгляда на мир с детальным анализом феноменов нравственной жизни человека. Реализованный в практической философии Спинозы синтез этики и метафизики предполагает, что определяющим и превалирующим в моральном дискурсе является учение о первичных основаниях бытия. Именно метафизика выстраивает ценностную иерархию универсума и определяет его основные мировоззренческие приоритеты; она же конструирует и телеологию моральной жизни.
В книге трактуются вопросы метафизического мировоззрения Достоевского и его героев. На языке почвеннической концепции «непосредственного познания» автор книги идет по всем ярусам художественно-эстетических и созерцательно-умозрительных конструкций Достоевского: онтология и гносеология; теология, этика и философия человека; диалогическое общение и метафизика Другого; философия истории и литературная урбанистика; эстетика творчества и философия поступка. Особое место в книге занимает развертывание проблем: «воспитание Достоевским нового читателя»; «диалог столиц Отечества»; «жертвенная этика, оправдание, искупление и спасение человеков», «христология и эсхатология последнего исторического дня».
Книга посвящена философским проблемам, содержанию и эффекту современной неклассической науки и ее значению для оптимистического взгляда в будущее, для научных, научно-технических и технико-экономических прогнозов.
Основную часть тома составляют «Проблемы социологии знания» (1924–1926) – главная философско-социологическая работа «позднего» Макса Шелера, признанного основателя и классика немецкой «социологии знания». Отвергая проект социологии О. Конта, Шелер предпринимает героическую попытку начать социологию «с начала» – в противовес позитивизму как «специфической для Западной Европы идеологии позднего индустриализма». Основу учения Шелера образует его социально-философская доктрина о трех родах человеческого знания, ядром которой является философско-антропологическая концепция научного (позитивного) знания, определяющая особый статус и значимость его среди других видов знания, а также место и роль науки в культуре и современном обществе.Философско-историческое измерение «социологии знания» М.
«История западной философии» – самый известный, фундаментальный труд Б. Рассела.Впервые опубликованная в 1945 году, эта книга представляет собой всеобъемлющее исследование развития западноевропейской философской мысли – от возникновения греческой цивилизации до 20-х годов двадцатого столетия. Альберт Эйнштейн назвал ее «работой высшей педагогической ценности, стоящей над конфликтами групп и мнений».Классическая Эллада и Рим, католические «отцы церкви», великие схоласты, гуманисты Возрождения и гениальные философы Нового Времени – в монументальном труде Рассела находится место им всем, а последняя глава книги посвящена его собственной теории поэтического анализа.