Монах - [5]
Амбросио — великий злодей, потерпевший сокрушительный крах из-за того, что поддался непомерным страстям; фигура мрачная, окруженная тайной, которая раскрывается лишь на последних страницах книги, — типично романтический герой, личность по-своему байроническая, явившая себя публике, когда лорду Байрону было восемь лет от роду. При этом настоятель многомерней и, стало быть, интересней байроновских Конрада («Корсар») или Гяура. В его душе трагические борения уживаются с лицемерием, возвышенная любовь — с гнусной похотью, вера — с идолопоклонством,[7] отвага — с трусостью. Однако ведущий «нерв» его характера, снедающий его порок — сластолюбие, в живописании которого Льюис выказал недюжинную изобретательность, художественную пластичность и даже смелость.
«Мысли пресыщенного сластолюбца, стремящегося возбудить себя. Не могу себе представить, как можно написать такое в двадцать лет», — отметил Байрон в «Дневнике», перечитав «Монаха». Он ошибался, не заметив, что сам себя опровергает: действительно, о каком пресыщении можно говорить в отношении двадцатилетнего юноши, да еще не просто некрасивого, но отталкивающей внешности? Логично заключить, что ловеласом Льюис никогда не был, а его победы по амурной части — если таковые вообще имели место — едва ли могли быть многочисленны. В воспоминаниях современников тема «Льюис и женщины» отсутствует, если не считать упоминаний о любезных приемах, оказанных ему хозяйками великосветских салонов. Писатель скончался холостяком. Так что болезненное любопытство Льюиса к анатомии соблазна, его завороженность целомудренными и отнюдь не целомудренными прелестями прекрасных женщин и постоянное возвращение на страницах романа к картинам вожделеющей похоти объясняются уж никак не пресыщенностью, скорее отчаянным, не находящим выхода томлением юношеской плоти. В этом смысле в «Монахе», вероятно, много от личности автора. Но личность Льюиса отразилась в романе и другими своими сторонами.
Явно испытывая то, что З. Фрейд назвал «комплексом неполноценности», Льюис стремился утвердить себя на иных поприщах: поэта, драматурга, знатока средневековья, ценителя макабра, светского человека и гуманного плантатора. Все эти ипостаси, за исключением двух последних, ярко и непосредственно воплотились на страницах романа, так что современники не без резона присвоили Льюису прозвище Монах, и писатель с гордостью его носил, отдавая ему предпочтение перед своими христианскими именами: Монах Льюис.
Неудовлетворенность настоящей жизнью, вероятно, и толкала писателя в объятия потусторонней. Судя по тому, что выходило из-под его пера, он воспринимал жизнь в ее гротескных крайностях: либо ужас, жуть — либо комедия, фарс; либо мерзость греха — либо высокое визионерство. Антиномичность, кстати, присущая романтизму как методу. Но вкус к ужасному принял у Льюиса специфическую форму: Безглазая словно гипнотизировала его взором пустых орбит; его неодолимо притягивали «гроба тайны роковые». Убийства, привидения, кровь, смерть мнимая и подлинная, усыпальницы, разложение бренной плоти — не эпизоды, но суть, художественная ткань «Монаха».
Фантазии Льюиса не давали покоя картины гниения, распада, кишения трупных червей. Возможно, этому феномену нетрудно было бы подыскать истолкование по Фрейду, но мы, не имея доступа к подсознанию автора, ограничимся указанием на этот документально зафиксированный факт и отметим, что тут рисунок Льюиса отличался особой наглядностью и выразительностью. Пример. Агнеса пробуждается от летаргического сна и обнаруживает, что покоится в склепе: «Я держала в руках разложившуюся, кишащую червями мертвую голову! И узнала истлевшие черты монахини, скончавшейся несколько месяцев назад… Отовсюду на меня смотрели эмблемы Смерти — черепа, берцовые кости, лопатки и другие останки смертных тел валялись на покрытом сыростью полу».
Уж на что немецкие (любимые Льюисом Бюргер и Уланд) и английские (Колридж, Саути) романтики поднаторели в изображении кладбищенской и демонической жути, тут Льюис оставил их позади, особенно в живописании тлена. Одной из наиболее леденящих в романтической поэзии считается сцена явления замогильного возлюбленного в канонической балладе Бюргера «Ленора». Сравним ее в двойном варианте — по вольному переложению и сравнительно точному переводу В. А. Жуковского — с аналогичным эпизодом баллады Льюиса «Алонсо Отважный и Краса Имоген», вставленной в текст романа.
(«Людмила»)
(«Ленора»)
(«Алонсо Отважный и Краса Имоген»)
Льюис, похоже, обгоняет здесь не только свое время, но и эпоху романтизма, приближаясь к поэтике символистов с их эстетизацией отталкивающего (как в «Цветах зла» у Бодлера). И пример такого рода не единственный в наследии Льюиса.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.