— …Ример с лакорийцем скрылись в джунглях, — продолжал Пэйн свое повествование, — но ушли не сразу и какое-то время наблюдали за мной. Я увидел их в последний раз стоящими на вершине высокого обрыва, мимо которого проносило мой плот. Они помахали мне рукой, но я отвернулся. Умом я понимал и, следовательно, оправдывал Римера, но при одном воспоминании о пещере Справедливого Лоха меня начинало трясти, словно в лихорадке.
Пэйн поморщился, облизнул языком пересохшие губы и продолжал:
— Мое плавание по быстрой Кулисэу было очень непродолжительным. К вечеру на первом же пороге плот наскочил на подводный камень и рассыпался. Меня ударило головой о камень, и я потерял сознание. Избитого, окровавленного, с переломленными членами и почти бездыханного меня подобрали на берегу лакорийцы.
Болел я долго, мучительно. Выходил меня знахарь Ленда, с которым с тех пор мы стали лучшими друзьями…
— Но, мсье Пэйн, — перебил француза Грасильяму, — почему же вы после того, как выздоровели, окрепли, не ушли от лакорийцев? Они не отпускали вас?
— Я и не поднимал этого вопроса, мсье. Да мне и незачем было уходить от них.
— Как? Разве вас не потянуло на родину, к вашим близким, к друзьям? — неожиданно спросил до сих пор молчавший Сергей.
— Родина, близкие, друзья… — задумчиво повторил Пэйн. — Милый юноша! Вы, русские, по-иному понимаете слово «родина», поэтому ты не поймешь, если я скажу, что для меня родина — это, прежде всего, я сам. Близких у меня нет. Я — подкидыш, воспитывался в приюте, а потом в иезуитской школе. Какие уж тут близкие? Друзья? Да настоящих друзей я, пожалуй, тоже никогда не имел… И почему вы думаете, что я совершаю нечто недостойное, обитая здесь, в этом эдеме, а не на Монмартре или в Латинском квартале Парижа? Жизнь тех, кого мы называем дикарями, имеет множество преимуществ перед жизнью так называемых цивилизованных белых. Чем цивилизованней, в подлинном смысле этого слова, человек, тем с большей охотой он сбрасывает с себя путы всего наносного, всего лишнего и окунается в стихию предельной простоты. Большинство белых, ставших «дикарями», были хорошо образованными людьми. Об этом писал в одной из своих статей о дебрях Перу покойный Фостер…
— И все же мне, например, непонятно, как вы, ученый, могли бросить занятия наукой ради безделья? — перебил Элиас Гароди. — Как вы хоть пришли к решению остаться здесь?
— Гм! Знаете ли, мсье, без каких бы то там внутренних трагедий, драм. Просто, лежа почти три месяца без движения в лубках, наложенных заботливым Лендой, я имел достаточно времени подумать о прожитом и согласиться с тем афоризмом, который, помню, частенько любил употреблять наш воспитатель-монах: меньше знаешь — крепче спишь… Да, мсье, я понял, что счастье не в обилии знаний, а в обилии чувствований, переживаний. Я понял это однажды ранним утром, наблюдая за восходом солнца. Mon dieu![23] Ведь человек чуть ли не ежедневно может наблюдать это чудо рождения дня, чудо каждый раз совершенно неповторимое, совершенно особое от вчерашнего и не похожее на завтрашнее. С ним может сравниться только еще одно чудо земли — море. И я не могу понять, почему же большинство людей равнодушно к этим чудесам? Наблюдая восходы, закаты, наблюдая природу во всех ее проявлениях, я познал огромное счастье, которое вмещает в себя и счастье первого открытия, и счастье исследования, и счастье познания. Так чего ж удивляться, что я не ушел отсюда, из этой прекрасной долины, которую мудрый Макалуни превратил в место захоронения умиротворенных страстей и чувств. Здесь, в этих райских кущах, я хотел бы кончить свои дни…
— Нет, сеньор Пэйн, вы не правы! — снова не сдержался Сергей. — Я не могу понять, как вы можете оставаться безучастным, когда речь идет о жизни целого племени, о спасении богатств древней цивилизации лакорийцев? Ради этого сеньоры Элиас Гароди и Эваристо Грасильяму остаются здесь, а вы… э-эх!.. восходы солнца… Мне стыдно за вас!
Глава 29
Правду не задушить!
Сеньор Эстебано Ногейро, по натуре очень скромный человек, постеснялся садиться в кресло директора музея, должность которого он занимал на время отсутствия профессора Гароди. Сеньор Ногейро предпочитал усаживаться за журнальным столиком в глубоком кожаном кресле для посетителей.
Прошло две недели, как Жоан появился в Рио, похудевший, загоревший, возмужавший, и менее недели со дня выхода очередной книжки журнала «Проблемы. Гипотезы.
Открытия», в которой были опубликованы записки профессора Грасильяму. Как и следовало ожидать, записки эти вызвали ожесточенную полемику в печати. И вот сейчас сеньор Ногейро и Жоан, сидевший за директорским письменным столом, занимались разбором и обсуждением газетных и журнальных статей, заметок, откликов, сообщений телеграфных агентств, присланных в музей из БДИ (Бюро деловой информации). Жоан брал их по порядку и читал вслух:
«Экспедиция профессора Эваристо Грасильяму — одна из удивительнейших за последнее столетие. Научный мир ахнет от восторга, когда экспедиция обнародует свои труды…»
— Как вам это нравится, сеньор Эстебано?
— Это чьи же слова, Жоан? — высунулся из кресла сеньор Ногейро.