Я вылез из шалаша и стал шарить руками в траве, кузнечиков ловить. В полдень, когда солнце высоко, трава сухая-пресухая, кузнечиков в ней ловить не так уж просто. Так-то они греются на солнышке, трещат, совсем разомлели, а поднимешь ладошку, чтобы прикрыть серенького музыканта, сразу вся компания и брызнет в разные стороны, в точности как искры в кузне. Я ползаю в траве, гоняюсь за кузнечиками, а думаю вовсе о другом. Грустно, обидно, что не удалось Симонасу найти свое счастье. И у Костаса невесело складывается... Зато у меня все будет по-другому. Я вырасту и возьму в жены Салюте, и дядя Доминикас мне ничего не сделает, и тетя Катре будет рада. Как же может быть иначе — ведь мы из одной деревни, мы соседи, да как ладим! Тетя Катре мне и меду принесла, и маму упрашивала, чтоб в цирк меня отпустила...
— Давай этих кузнецов, Пранас, куда запропастился! — крикнул Симонас. Он стоял у шалаша в коротких холщовых портах, с удочкой в руке.
— Бешеные они, кузнецы эти, никак не поймать, — пожаловался я.
— Да, в жару они прыткие, — согласился пастух. — Ты уж постарайся.
Я изловчился и прихлопнул ладошкой сразу двух кузнечиков. Симонас насадил обоих на большой крючок и спустился к речке.
— Вот наловим рыбки, отнесешь матушке, попроси, чтоб зажарила тебе с зеленым луком... Пальчики оближешь, вот посмотришь... Только, чур, ко мне сейчас не иди: голавль — рыба пугливая, запомни это. И никогда не забывай, если хочешь быть рыбаком как положено. Понял?
Я понял. И даже шепотом повторил про себя: голавль — рыба пугливая. Чтобы на всю жизнь запомнить.
Вода еле-еле плюхала. Это Симонас брел по отмели к маленькой кочке, у которой ловятся голавли.
Пришла очередь Матаушаса кормить меня обедом. Ох уж этот Матаушас, хитрющий кот-Мурлыка! Люди правильно говорят: у кого всего вдоволь, тот всегда недоволен, на жизнь жалуется. И Матаушас из таких. Вся деревня у него шьет, даже из других сел приезжают. Платят ему и деньгами, и подарки возят. А он сам и жена его Морта все плачутся: мол, жить тяжело, никак концов с концами не сводят. А уж скуп Матаушас — другого такого поискать. Про таких у нас говорят: у нищего палку отнимет. Где уж ему другого угостить — сам недоедает. Очень я не люблю у них есть, а по правде сказать, там и не наешься. Так что после их угощения я бегу со всех ног домой и там уписываю за обе щеки то, что наготовила мама. И ведь не скажешь, что Морта сажает гостя за пустой стол. Полно на этом столе тарелок и плошек, но еда в них на самом донышке и до того пресная, что и смотреть на нее неохота, не то что есть. Каша из тертой картошки никак не лезет мне в горло, хоть Морта и кидает в тарелку парочку шкварок для запаха.
«На что Мурлыке столько денег, ума не приложу? — говорит моя мама. — Ну, земли прикупит, ну, дом в городе построит... Да зачем столько добра бездетному? Взял бы мальчонку из приюта или девочку, доброе дело сделал бы...» Многие так рассуждают, но только между собой, а сказать такое в глаза Матаушасу никто не решится. Неловко как-то, обидится человек. Или даже рассердится, а там и откажет, когда придешь насчет костюма или пальто. Другого такого мастера в наших краях нет. Мурлыка даже платья шьет и всякие модные, затейливые жакеты, душегрейки. Не хуже покупных выглядят сшитые им вещи.
Вот солнце поднялось высоко. Полдень. Мне пора на обед к Матаушасу. Я поставил свой кнут в углу сеней. Мог бы, конечно, оставить его в шалаше, но я люблю ходить с кнутом, так веселей. Можно по дороге постегать крапиву, малость подразнить деревенских собак или просто похлопать по пыли. Кнут для пастуха все равно что для солдата оружие, без него пастух ни шагу не сделает. Я вошел в комнату, Мурлыка сидел за машиной и быстро-быстро строчил, а толстая Морта гладила только что сшитое платье, водила горячим утюгом туда-сюда, сама вся красная, потная.
— Ах ты, солнышко, дитя малое, — пропела она. — Уже и обед! Ну-ка, садись за стол, я сейчас... Пока уголья не остыли, доглажу, кончу работу... Обожди...
Я сел на лавку возле кухонного стола и стал смотреть, как работают портной и его жена. Очень щекотало в носу от острого запаха нафталина, шерсти. Я чихнул.
— Будь здоров! — кивнула Морта.
— Спасибо, тетя!
Все-таки Матаушас мне нравится. Он такой особенный: на шее болтается длинный метр, лицо такое важное, строгое. И работа его мне нравится, и то, как ловко он управляется со швейной машиной, и как она слушается его. Пока вертится колесо, бежит шов, ползет из-под лапки машины ткань, Матаушас и головы не поднимет, ни на кого не взглянет. Когда Матаушас заправляет нить в челнок, меняет катушку, наматывает нить на шпульку, он тихо что-то напевает себе под нос. Может, за это и прозвали его Мурлыкой? Мне он тогда кажется и веселым, и добрым. Зря, наверное, люди считают портного скупердяем. Другое дело — его жена, толстая Морта. Вцепилась в свои утюги, оторваться не может. А мне ведь некогда, мне на луг надо, скоро коровы встанут, и Симонасу трудно будет одному за ними присматривать. Я снова чихнул, но теперь уже нарочно — вдруг она про меня забыла.
— Ох ты, солнышко, дитятко малое! Ведь пастушонок-то у нас не кормлен. Сейчас, сейчас иду...