— Хоть и один у меня глаз, а зоркий, — говорит Симонас. — Иду я как-то берегом и вижу: кромка, у самой воды, цвета какого-то необыкновенного — не то красная, не то рыжая, не разберешь. Потрогал рукой — склизко! И мажется, точно масло. Жирновата для глины. Набрал ее маленько, высушил — твердая стала. Ну и попробовал... Получается! А ты сходи, приглядись. Там, где река берег подмоет, всякую породу встретить можно. Известь, к примеру. Хоть бери да избу бели.
Вот, значит, как просто! Подошел к реке, нагнулся и бери сколько хочешь... А Симонас дальше рассказывает, сам рассказывает, хоть я и не посмел спросить.
— Коней, Пранукас, я сызмальства люблю. С той поры еще, когда в подпаски пошел, на богатых хозяев батрачить начал. Сколько я всяких людей повидал, чего только не насмотрелся, работая у богатеев. Одних помню, других подзабывать стал, а вот лошадей помню всех до единой. Как же иначе, Пранукас, ведь батрак с лошадью вместе и работает, и отдыхает, и поговорить ему не с кем, кроме опять же лошади. Пашешь — лошадь плуг тянет, косишь — лошадь сено возит, зимой лес валишь, руки закоченеют — об теплый лошадиный бок их греешь, в ночное едешь — никого с тобой рядом нет, а лошадь и поймет, и послушает, и повздыхает вместе с тобой. Помню, у одного хозяина был жеребец, Каштаном звали. Пока не чмокнет тебя, то бишь пока не поцелует тебя по-своему, и работать не начнет... Или в ночном сидишь один, слушаешь, как где-то в деревне гармонь плачет, а он, Каштан, тихо так подойдет к тебе из кустов, и — цоп картуз, заговаривает, значит. Мол, не грусти, друг, и всякое такое. Поверишь — на душе светлей станет...
Симонас замолчал, стал разглядывать свою работу. Наклонит голову набок, прищурит глаз, отщипнет кусочек глины, там добавит, здесь приладит. Сбрызнет водой, примнет пальцем... В деревне никто о Симонасе худого слова не скажет, это верно. И в обиду никто не даст. А все-таки считают его вроде поплоше других. И вот почему. Симонас и живет, и разговаривает не совсем по-нашему. Он пришел к нам издалека, не знаю, из какой деревни и какого края. Пришел наниматься в пастухи и сразу всех удивил. «На что мне зерно, картошка, сало? — сказал он. — Куда я все дену... Ни жена не ждет, ни детишко. Все мое добро тут, в котомке. В трубе — веселье, в кнуте — сила... Переночевать примете, поесть дадите, пару монет подкинете — и по рукам!» По рукам? Наши тут же захотели узнать, сколько же монет ему надо «подкинуть», не хитрит ли пастух, не хочет ли получить за свой труд деньгами вместо картошки, сала да хлеба. Очень все удивились, когда Симонас спросил только на табачок... Поселили пастуха в старой баньке, стали по очереди кормить. И «на табачок», понятно, не жалели...
— По осени, Пранукас, улечу я вместе с птицами, — заговорил Симонас. — Подамся в дальние села, где еще не бывал. Надоело на одном месте сиднем сидеть.
— Дяденька Симонас, разве тебе плохо у нас?
— И душой кривить не надо — люди у вас добрые. Да я вот другой породы, все-то меня тянет в неведомые места, подальше. В молодости все о дальних странах думал. Как-то друг один уговорил — за границу собрался. Работал, деньги копил, грош за грошиком. Ну, наскреб... До самой границы доехал, до столба полосатого. А на сердце тяжело, горько, и ровно за горло кто хватает. А как глянул в последний раз на литовские наши леса, луга, на деревню, так и заплакал горькими слезами. Друг на поезде укатил в далекие края, а я вот не смог. Он мне и письма писал, все звал к себе: приезжай, мол, заживешь на здешний манер. Рубашку надевать станешь белую, крахмальную, на голову обязательно котелок. Это шляпа у них так называется. А на что мне их котелок — мне и нашей, соломенной, хватит. И все мне наше как-то, знаешь, милей. Вот похожу по деревням, вдоль-поперек всю Литву пройду, а под конец, как совсем устану жить, лягу себе на вечный покой где-нибудь под березкой, раскрасавицей нашей. Чем плохо, а, Пранукас?
Симонас и впрямь повеселел, а мне вдруг стало грустно. Неужели он так и живет всю жизнь один, без родных, без мамы? Точно, как бабушка Пятронеле...
— Дядя Симонас, а жена у тебя была?
— Жены не было, — вздохнул Симонас. — А девушка одна была на примете. И она в мою сторону ласково поглядывала. Но я был бедняк, голь перекатная, а она — богатеева дочка, вот и не сложилось у нас...
— А у Пятронеле в сказке пастух на королевне женился, — сказал я.
— Эх, — Симонас покачал головой. — Моя-то сказка по-другому кончилась... Батюшка моей суженой хвать вилы и ткнул меня в глаз. Вот и остался кривым на всю жизнь. Тут и сказка вся, правда, Пранукас?
— Злая сказка, дяденька Симонас. И у Костаса нашего похоже получается... Отчего?
Симонас не спешил отвечать. Поднялся с соломы, на которой мы с ним сидели, осторожно поднял глиняного коня и отнес его в угол.
— Обожди, Каштан, — сказал пастух. Мы тебе товарища сделаем... Сможете друг о дружку шеи чесать, да и просто веселей время коротать... Эге, Пранас, а ведь мы с тобой про голавликов забыли! Ты налови кузнечиков, а я удочку налажу. А ты еще мал, многого не понимаешь. Придет время — все узнаешь сам. Одно помни: если богатство станет поперек дороги, не бывать счастью... И радости не бывать... Ну, пошли, что ли...