— Да нет, хуже!
Увидел Усов на пригорке девушек, отошел с Калачевым подальше и шепчет ему:
— Повыше Астрахани, пониже Саратова, слух идет, народ смуту поднял. Людишки черные государю Лексею Михайлычу покоряться не хотят, дворян, купцов не признают. Свой заступник у смутьянов, какой-то Степан Тимофеич. Удалой, говорят, кремневой, а буйный, как Волга в бурю! Плывет он со своими людьми вверх по Волге. Не ровен час, и сюда запожалует… — даже застонал Усов. — Но-о, вы, дьяволы! — стегнул он вдруг лошадей и погнал так, что мостовины под колесами запрыгали.
Вскоре пришли к Калачеву на работу наниматься шестеро молодцов, седьмая девица с ними. Чьи они и откуда, никто не знал. Никаких бумаг при себе не имели.
Попригляделся Калачев к одному кучерявому парню, что был смелее всех, — видно, узнал его. Спрашивает:
— Сережка! Это ты, Павлов сын, в сельце Тейкове ткал да из светелки 9 убежал? Пока гулял, родители твои померли, а изба сгорела. Ты ли это?
— Ну, хоть бы и я. А ты что, к губному старосте 10 побежишь или к воеводе в Суздаль докладывать? Так-то прогадаешь только…
Взял всех семерых Калачев. Взять-то взял, а наказ им дал: «Быть тише воды, ниже травы, сказок и небылиц про своих хозяев не выдумывать, на житье не жаловаться, всегда быть в послушании, без хозяйской воли ни на шаг не отлучаться».
Стали они у Калачева полотна разные ткать. Ткали отменно. Особенно девушка отличалась, Наташа. Красиво работала. Нитка оборвется — кажется, девушка и пальцами не успела прикоснуться, а нитка уже срослась, и узелка не видно.
Всего-то у Наташи богатства с собой было — три платка да пряжи три клубка. Первый платок — белый, второй — алый, третий — черный. Первый клубок тоже белый, второй — алый, третий — черный. Хранила она их в холщовой котомке.
Калачев увидел и пристает:
— Отдай! На что тебе эти клубки? Продай мне.
— Не отдам и не продам. Клубок — мой поводырек.
— Тогда платки продай!
А Наташа ему:
— А ты видел когда-нибудь такого купца, который бы купил ночь черную, утро алое, день ясный? Не было такого купца, да и не будет…
Так и не уразумел Калачев, на что же она намекает.
Строга девушка была. Раз как-то хозяин заметил, что-то задумалась она у станка, и замахнулся на нее кулаками. А Наташа, не будь глупа, схватила челнок да на него.
— Ты, — говорит, — руки покороче держи, а то, не ровен час, пальцы обломаешь!
И осекся хозяин.
Видом Наташа статная, глаза серые, косы русые в два ручья, грудь высокая. Больше всех ладила она с одним парнем из их же артели — Сергеем. Всех помоложе он был, а такой ядреный. Брови черные, дугою, и кудри на лоб спадают; глаза карие, соколиные Бывало, случится, тряхнет кудрями — на лбу клеймо 11 видно.
Видит Калачев — хорошо молодцы работают, залюбоваться можно. Похвалил их, а сам думает: «Что этим поблажку давать? Беглые, нечего им потакать».
И стал купец прижимать. Как ни стараются ткачи, а все никакой отлички им нет. День ото дня житье хуже да хуже.
Сергей пригляделся, прислушался к народу и зачастил в соседние избы, где хозяева победней. Калачев узнал, что Сергей на чужие дворы ходит, не полюбилось это ему.
— Ты, — говорит, — пошто на чужие дворы шляешься? Или хочешь, чтобы я тебя на железную цепь посадил?
Заказал Сергею отлучаться. А Сергей — все равно: как только стемнеет, тайком, да уйдет к кому-нибудь.
Толкуют люди работные, что в понизовье народ покой потерял. А Калачев на чуму ссылается — слух пустил, будто чума во всех селах и городах по Волге косой косит, валятся люди, словно трава подкошенная.
Бывало, в наших местах, чтобы от мору спастись, жилое место опахивали. Таков обычай был. Запрягут корову в соху да и опашут село. Перво-наперво, чтобы за сохой девка шла — красавица, а за ней все прочие, с хоругвями да с иконами.
— Опахать село-то надо, пока не поздно, — говорит и на этот раз Калачев.
Ну, опахать так опахать. Соху принесли, корову рыжую привели, запрягли. Кому сохой править? Калачев свою дочь, курносую Малашку, к сохе сует. А народ-то ни в какую: у нас-де краше Малашки есть. Зовут к сохе Наташу. И правда, лучше ее в Иванове девицы не было.
Идет Наташа за сохой, правит, село опахивает, а день-то ядреный, красный — хоругви, иконы, ризы на священнике блещут. Сзади-то по борозде и стар и мал толпой валят. И нищие тут и калеки. Безногие на костылях — и те кувыркаются, падают, а, знай, за коровой по борозде бредут.
Опахали село. «Ну, теперь, — думают, — может, и обойдет чума стороной наши места».
К вечеру скачет в село целый поезд. Сам воевода прикатил, с ним — дьяк, подьячий. Все в красных шубах, в бобровых шапках. И объезжих с собой прихватили. Объезжие-то за полицию в то время правили. Губной староста сзади всех на пегой кобыле брюхатой притащился.
Ну, мужики скорее двери на засов. Все знали: это уж завсегда — раз воевода в село, то подавай ему на стол и въезжее и праздничное кормление. На всех воевод кормлений-то не напасешься. Кормление один раз в году родится. Холст — не пирог, не укусишь холстину, а и к холсту воевода приноровился. Холст-то ему вкуснее пирога с грибами кажется.
Въехали в село. Не войдешь, не выйдешь. Во всех прогонах