Сын звонил ему, но разговоры по телефону Давида не утешали. Машинка - вот все, что ему оставалось.
Когда он садился за машинку, а за окнами еще не рассеивалась ночная мгла, он как бы плыл в этой темноте, на маленьком кораблике, в каютке, где горел свет, не разгоняя окружающего мрака...
В другой раз ему казалось, что он в Каракумах, перед ним, дрожа в раскаленном воздухе, впереди разворачивается мираж... Он как бы нависал над уходящей в пространство дорогой, которая никуда не вела... Шоссе блестело на солнце, искрилось, напоминая узкую, сверкавшую под солнечными лучами речушку... Она упиралась в озеро, раскинувшееся между рыжими барханами, над ним склонялись птицы, готовые взлететь...
Впереди был оазис...
Давид никогда не был в Израиле, прародине всех евреев, все мы вышли оттуда... И что до песчаных барханов, Средиземного моря, Масады, Генисаретского озера... Израиль был оазисом в пустыне... Но перед собой он видел в размытом, дрожащем, распростертом над горизонтом мираже Россию, в которой родился, рос, познавал и беды, и радости, красоту земли, неба, луны... То была другая страна, его страна, которой тоже давно не существовало...
Он поднимался, ходил по комнате, заваривал крепкий "Липтон", подкладывал в него ложечку сахара... И опять садился за машинку, в широкое, сбитое золотистым плюшем кресло, подобранное на гарбиче. В нем порой он задремывал - и ему хотелось лишь одного: задремать, уснуть - и не проснуться...