На других червей, когда они вывелись, я так же наложил бумагу с листом, и все пролезли в дырочки и принялись есть. На каждом листе бумаги все червяки собирались вместе и с краёв объедали лист. Потом, когда съедали всё, то ползли по бумаге и искали нового корма. Тогда я накладывал на них новые листы дырявой бумаги с тутовым листом, и они перелезали на новый корм.
Они лежали у меня на полке, и когда листа не было, они ползали по полке, приползали к самому краю, но никогда не спадали вниз, даром что они слепые. Как только червяк подойдёт к обрыву, он, прежде чем спускаться, изо рта выпустит паутину и на ней приклеится к краю, спустится, повисит, поосмотрится и если хочет спуститься – спустится, а если хочет вернуться назад, то втянется назад по своей паутинке.
Целые сутки червяки только и делали, что ели. И листу всё им надо было подавать больше и больше. Когда им принесёшь свежий лист и они переберутся на него, то делается шум, точно дождь по листьям; это они начинают есть свежий лист.
Так старшие черви жили пять дней. Уже они очень выросли и стали есть в десять раз больше против прежнего. На пятый день я знал, что им надо засыпать, и всё ждал, когда это будет. К вечеру на пятый день точно один старший червяк прилип к бумаге и перестал есть и шевелиться.
На другие сутки я долго караулил его. Я знал, что черви несколько раз линяют, потому что вырастают, и им тесно в прежней шкуре, и они надевают новую.
Мы караулили по переменкам с моим товарищем. Ввечеру товарищ закричал:
– Раздеваться начал, идите!
Я пришёл и увидал, что точно, – этот червяк прицепился старою шкурой к бумаге, прорвал около рта дыру, высунул голову и тужится-извивается – как бы выбраться, но старая рубашка не пускает его. Долго я смотрел на него, как он бился и не мог выбраться, и захотел помочь ему. Я ковырнул чуть-чуть ногтем, но тотчас же увидал, что сделал глупость. Под ногтем было что-то жидкое, и червяк замер. Я думал, что это кровь, но потом я узнал, что это у червяка под кожей есть жидкий сок – для того, чтобы по смазке легче сходила его рубашка. Ногтем я, верно, расстроил новую рубашку, потому что червяк хотя и вылез, но скоро умер.
Других уже я не трогал, а они всё так же выбирались из своих рубашек; и только некоторые пропадали, а все почти хотя и долго мучились, но выползали-таки из старой рубашки.
Перелинявши, червяки сильнее стали есть, и листу пошло ещё больше. Через четыре дня они опять заснули и опять стали вылезать из шкур. Листу пошло ещё больше, и они были уже ростом в осьмушку вершка. Потом через шесть дней опять заснули и вышли опять в новых шкурах из старых, и стали уже очень велики и толсты, и мы едва поспевали готовить им лист.
На девятый день старшие червяки совсем перестали есть и поползли вверх по полкам и по столбам. Я собрал их и положил им свежего листа, но они отворачивали головы от листа и ползли прочь. Я вспомнил тогда, что червяки, когда готовятся завиваться в куклы, то перестают совсем есть и ползут вверх.
Я оставил их и стал смотреть, что они будут делать.
Старшие влезли на потолок, разошлись врозь, поползли и стали протягивать по одной паутинке в разные стороны. Я смотрел за одним. Он забрался в угол, протянул ниток шесть на вершок от себя во все стороны, повис на них, перегнулся подковой вдвое и стал кружить головой и выпускать шёлковую паутину так, что паутина обматывалась вокруг него. К вечеру он уже был как в тумане в своей паутине. Чуть видно его было; а на другое утро уж его и совсем не видно было за паутиной: он весь обмотался шёлком и всё ещё мотал.
Через три дня он кончил мотать и замер.
Потом я узнал, сколько он выпускает в длину паутины за эти три дня. Если размотать всю его паутину, то выйдет иногда больше версты, а редко меньше. И если счесть, сколько раз надо мотнуть червячку головой в эти три дня, чтобы выпустить паутину, то выйдет, что он повернётся вокруг себя в эти три дня триста тысяч раз. Значит, он не переставая делает каждую секунду по обороту. Зато уже после этой работы, когда мы сняли несколько куколок и разломили их, то мы нашли в куколках червяков совсем высохших, белых, точно восковых.
Я знал, что из этих белых куколок с белыми, восковыми мертвецами внутри должны выйти бабочки; но, глядя на них, не мог этому верить. Однако всё-таки я на двадцатый день стал смотреть, что будет с теми, каких я оставил.
На двадцатый день, я знал, что должна быть перемена. Ничего не было видно, и я уже думал, что-нибудь не так, как вдруг приметил – на одном коконе кончик потемнел и намок. Я подумал уже – не испортился ли, и хотел выбросить. Но подумал, не так ли начинается? И стал смотреть, что будет. И точно: из мокрого места что-то тронулось. Я долго не мог разобрать, что это такое. Но потом показалось что-то похожее на головку с усиками. Усики шевелились. Потом я заметил, что лапка просунулась в дырку, потом другая, и лапки цеплялись и выкарабкивались из куколки. Всё дальше и дальше выдиралось что-то, и я разобрал – мокрая бабочка. Когда выбрались все шесть лапок, – задок выскочил, она вылезла и тут же села. Когда бабочка обсохла, она стала белая, расправила крылья, полетала, покружилась и села на окно.