Мифопоэтика творчества Джима Моррисона - [12]
(30,203)
Этот текст показателен тем, что его семантическое поле состоит из горизонтали и вертикали одновременно. Линейный уровень конституируем вполне конкретно — «всадники» и «дорога». Образ же вертикали выявляется опосредованно, через сетку символов, знаменующих вполне определенный континуум «низа», и напрямую связан с идеей Мирового Древа. Итак, мы имеем три эмблемы, указывающие на принадлежность к подземному миру. Это гроза, которую, как известно, сотворял Бог Земли, поднимаясь в небо в виде огненного змея. Затем, собака — хтоническое животное, предвещающее смерть (служит Богу Земли). И, наконец, жаба — инфернальный представитель Бога Земли, миссия которого состоит в ослаблении астрального света. Таким образом, Древо Мировое представлено здесь как Древо Нисхождения (крайне редкий вариант Древа Мирового), то есть движение по вертикали носит эсхатологический характер "ухода вниз".
Тема пути затронута мной неслучайно, поскольку у Моррисона она выражена не только буквально, но и в интерпретации "шествие / процессия", что выводит нас на ритуал, а стало быть, и театр.
Глава 3. "Театр жестокости" Джима Моррисона
Ритуал пропитывает собой все — как игра. Это, своего рода, человеческая скульптура: он придает форму энергии.
(Д. Моррисон 1970.)
"Музыка «Дорз»… больше, чем рок. Это ритуал — ритуал психосексуального заклинания"(54, 164). Контркультурная анархия чувственности и примитивный обряд экзорцизма (освобождения), дионисийский экстаз и пугающий лиризм сомкнулись в "театре жестокости" Джима Моррисона. Феномен "трансцендентного транса", о котором писал А. Арто, предстал во всей полноте в тотальном "спектакле искушения" под названием «Дорз». Вслед за Арто Моррисон возвращал театр к его древнейшей форме — ритуалу…
Идея о том, что ритуал выступил своеобразным творческим лоном, конечно, не нова. Именно обряд дал импульс развитию "синкретического предыскусства", и не удивительно, что стремление к тотальному синтезу искусств в театре вновь соприкасается с ритуалом. Эта тенденция была очевидна для Арто, очевидна она и для П. Брука и Е. Гротовского, не удовлетворенных опытом классического театра и разрушающих его привычные структуры.
Всех их сближает понимание "мифа как динамичной среды, сферы театрального зрелища". (2,12). Они нащупывают театральный стержень ритуала, через вне-текстовые знаки (жест, тон, дистанция) вскрывают чувственность его формы. Тип культового действа "обнаженный актер на голой сцене" кажется им особенно привлекательным.
Ритуал не только обращается ко всем способам человеческого восприятия, переживания, познания (зрению, слуху, разуму и сердцу), но и мобилизует их, поскольку в процессе его свершения воспринимаемое-воспринимающее (актер-зритель) часто меняются местами. Таким образом, ритуал переводит бытие из плоскости природно-биологической в плоскость социо-культурную.
Миф и ритуал составляют две стороны одной медали: первый является способом выражения второго. Структурно ритуал представляет собой интеграцию Космоса из Хаоса, восстанавливает нарушенную гармонию в акте творения. Однако, эсхатологический миф Д. Моррисона восходит совсем к иному, парадоксальному, типу ритуала — убийству сакрального царя. Это обрядовое действо преследует целью развенчание, хаотизацию, сведение к абсурду и противоположному. Такой призыв к Хаосу и Разрушению обеспечивает страстное слияние человека с природой, возвращает его к тому, что было до Начала Времен — к стихийному прабытию. Именно в подобной ситуации "в… рискованных и парадоксальных движения ритуала, наиболее активно и плодотворно проявляет себя живая мифопоэтическая мысль". (47, 19). А это значит, что импровизация становится определяющим элементом ритуальной деконструкции. "Игра — это открытое событие, свободное". (Моррисон) (56, 94). «Сверхзадача» такого ритуала требует выхода за пределы «законосообразного», следовательно, для ее разрешения не подходят выработанные типовые схемы. Достижение «сверхцели» подразумевает новый, нетривиальный метод, диаметрально противоположный сложившемуся алгоритму. "Точнее было бы говорить о ритуале не как об инструменте…, а как о субъекте, совпадающим с объектом совершаемого им действия — с самой жизнью". (4, 47). То есть, ритуал оказывается, прежде всего, событием, представлением, где важна не вымышленная фабула, механически воспроизводимая раз за разом, а факт творческого контакта актера/жреца и зрителя. Это осуществляется при специфическом ритуализированном поведении исполнителя, которое, балансируя на грани с профаническим, все же остается сакральным.
Выполнение ритуальной «сверхзадачи» требует персонажа, отличного от других; в мифе его функцию выполняет культурный герой. Инакость его образа действий воспринимается, как нарушение нормы, ничем не оправданное с точки зрения здравого ума. "Я заинтересован во всем, что касается бунта, беспорядка, хаоса, особенно в деятельности, которая кажется лишенной смысла". (Моррисон) (56, 6). Речь здесь идет об антиповедении во время праздника, карнавала, когда снимаются все правила. Такой "выход в свободу" происходит, в частности, в ритуале и не диктуется императивами профанной жизни. "В прошлом творчество имело общую природу с экстатическим опытом и было ему подвластно. Соответственно, можно догадываться об источниках вдохновения в архаическом обществе: это «кризисы», "голоса", «видения». (44,148).
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».