Memoria - [15]
— На чем мы остановились в прошлый раз, молодые друзья? Если не ошибаюсь, сегодня продолжаются прения по докладу Якова Семеновича Друскина о книге Владимира Сергеевича «Оправдание добра»?
— Совершенно правильно, Эрнест Львович, прения не были прошлый раз закончены, — чуть бычась, говорит Яша Друскин, деловито оглядывая всех зелено-серыми выпуклыми глазами.
— Прекрасно! Кто желает выступить?
Минута молчания. И, разбивая улыбкой ее напряженность, Эрнест Львович, откинувшись в кресле, говорит:
— Я помню разговор об «Оправдании добра» с Владимиром Сергеевичем. Мы ехали с ним на извозчике. Владимир Сергеевич сказал мне тогда свои стихи:
Милый друг, иль ты не знаешь,
Что все видимое нами
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Это незримое несет «Оправдание добра». Заблестели воспоминания, как разноцветные стекла окна, то строгостью философских формулировок, то искрами соловьевского юмора... Почему-то самые живые воспоминания у Радлова начинались всегда с совместных поездок: «Когда мы ехали с Владимиром Сергеевичем на извозчике...» Это была как бы присказка к сказке о Прекрасной Даме Философии. Как «в некотором царстве, в некотором государстве».
И каждый торопился вступить в это царство. Я, захлебываясь азартом, тоже ныряла туда.
— Конечно, Эрнест Львович, «Оправдание добра» зиждется на «Критике отвлеченных начал»! В этой своей книге Владимир Сергеевич блестяще разбил абстрактную германскую философию! Он уводит там от постулатов формальной гносеологии. И перечеркивает Канта...
— Знаю, знаю вашу жажду низвергать кантианство, — усмехался моей горячности Эрнест Львович.
Действительно, я в то время болела Кантом, вгрызалась в его «Критику чистого разума». Снова и снова обдумывала концепцию Владимира Соловьева. Писала доклад о его «Критике отвлеченных начал». Прочитала доклад после Друскина, по окончании прений.
Прения обычно затягивались на два-три часа. Наконец, слегка утомленный, старик говорил:
— Ну, молодые друзья мои, на сегодня довольно. Мне пора уходить домой. Кто проводит меня?
Он останавливал глаза на каком-нибудь студенте и клал руку ему на плечо. Провожать его на Садовую, до его квартиры, — была большая честь. Он шел, опираясь на палку, положив другую руку на плечо провожатого, и беседовал. Эта честь часто доставалась мне — единственной девушке. Молодые люди расшаркивались и оставляли нас. Мы медленно двигались по библиотеке, как корабли в море книг. Встречавшиеся сотрудники кланялись нам. И старик приподнимал свою черную шапочку.
Это была уж не Вольно-философская ассоциация, а почти средневековое ученичество, но оно сплеталось для меня с Вольфилой напряженностью мысли и жадностью поиска.
Я не помню: как и когда увезли родители в Англию Алю Говард? Когда вызвал Максим Лунц, уже давно находившийся за границей, свою жену и детей? Надо будет спросить у Али: как и когда он с матерью и сестрой очутился в Берлине? Но это было позже.
Мой отец был очень болен: шесть недель он истекал кровью вследствие острой язвы желудка. Пил только молоко, которое я привозила из Ижор, с Хутора. Потом я совсем переселилась в Ижоры. Это было в ту весну 1919 года, когда я учительствовала в ижорской школе... Занималась древнегреческой философией, читала Платона (в русском переводе, конечно) и своими руками обрабатывала огород. В университете совсем прекратились занятия, и я писала Але стихами: Мой маленький маэстро,
Много тогда я писала стихов, но все они пропали, и я их почти не помню.
Когда же на Хутор приехали тетя Тиля с Женей, умирающим от туберкулеза горла? Было это в ту же весну 1919 года... или в 1920 году? Так много вмещалось в каждый год того времени. В 1920 году я возвратилась в университет, там стали восстанавливаться, уравновешиваться какие-то нормы занятий и существования.
В двадцатые годы посещение лекций в Ленинградском университете было свободным: если лектор пользовался успехом, его лекции посещали и студенты чужих факультетов. Ходили слушать блестящие выступления профессора Тарле, эстетическую философию профессора Карсавина, иногда историки дерзали ходить на биологический факультет, слушать профессора Ухтомского... Я училась на экономическом отделении ФОНа (факультет общественных наук). Проштудировав в семинаре «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, ознакомившись с Морганом, решила слушать курс введения в этнографию. Читал его профессор Л. Я. Штернберг. Нашла аудиторию, вошла. Аудитория была полна. Заняв все скамьи, студенты сидели, шумно переговариваясь, но сразу же смолкли, когда на кафедру взошел профессор.
Худой, как бы обугленный внутренним горением, старик разложил кипы исписанных карточек и поднял глаза. Минуту пристально смотрел на нас сквозь очки, потом начал говорить:
— Многие совершенно не представляют себе, что без этнографии, без ее данных, классификации и сообщений, нет и не может быть науки о человечестве, его культуре, пространстве и времени. Проще говоря, невозможна ни наука, которая именуется историей, ни такая дисциплина, как социология... Величайшая заслуга этнографии в том именно, что она впервые установила конкретное представление о человечестве в целом. Это она, если можно так выразиться, впервые сделала перекличку всех народов планеты... — Он наклонился к своей картотеке, чтобы привести цитаты, доказывающие его мысль. Близко поднося их к очкам, читал, покашливал, перебирая листочки. Он не был оратором, слегка заикался. Слушать его было нелегко, записывать — также. Я удивилась: что привело сюда всех этих студентов? Почему они слушали, не отрываясь, напряженную и деловитую речь Штернберга? И вскоре, поняла, что перед нами — не академическая лекция, а дело жизни этого человека. В этнографию он вкладывал всю свою волю и страсть. Это ощущалось всеми и не могло не зажигать...
Находясь в вынужденном изгнании, писатель В.П. Аксенов более десяти лет, с 1980 по 1991 год, сотрудничал с радиостанцией «Свобода». Десять лет он «клеветал» на Советскую власть, точно и нелицеприятно размышляя о самых разных явлениях нашей жизни. За эти десять лет скопилось немало очерков, которые, собранные под одной обложкой, составили острый и своеобразный портрет умершей эпохи.
Воспоминания Владимира Борисовича Лопухина, камергера Высочайшего двора, представителя известной аристократической фамилии, служившего в конце XIX — начале XX в. в Министерствах иностранных дел и финансов, в Государственной канцелярии и контроле, несут на себе печать его происхождения и карьеры, будучи ценнейшим, а подчас — и единственным, источником по истории рода Лопухиных, родственных ему родов, перечисленных ведомств и петербургского чиновничества, причем не только до, но и после 1917 г. Написанные отменным литературным языком, воспоминания В.Б.
Результаты Франко-прусской войны 1870–1871 года стали триумфальными для Германии и дипломатической победой Отто фон Бисмарка. Но как удалось ему добиться этого? Мориц Буш – автор этих дневников – безотлучно находился при Бисмарке семь месяцев войны в качестве личного секретаря и врача и ежедневно, методично, скрупулезно фиксировал на бумаге все увиденное и услышанное, подробно описывал сражения – и частные разговоры, высказывания самого Бисмарка и его коллег, друзей и врагов. В дневниках, бесценных благодаря множеству биографических подробностей и мелких политических и бытовых реалий, Бисмарк оживает перед читателем не только как государственный деятель и политик, но и как яркая, интересная личность.
Рудольф Гесс — один из самых таинственных иерархов нацистского рейха. Тайной окутана не только его жизнь, но и обстоятельства его смерти в Межсоюзной тюрьме Шпандау в 1987 году. До сих пор не смолкают споры о том, покончил ли он с собой или был убит агентами спецслужб. Автор книги — советский надзиратель тюрьмы Шпандау — провел собственное детальное историческое расследование и пришел к неожиданным выводам, проливающим свет на истинные обстоятельства смерти «заместителя фюрера».
Для фронтисписа использован дружеский шарж художника В. Корячкина. Автор выражает благодарность И. Н. Янушевской, без помощи которой не было бы этой книги.