— Ну да: знаменитый мрачный субъект из Петрограда. Помнишь? Еще когда никакого шрама не осталось. На днях я встретил одного лондонского москвича, так он мне говорит: принимайте сироп, я его сам принимаю.
— Ничего подобного, она вспрыскивает себе пантопон.
— Не она, а ее муж; он ей все бедро истыкал.
— Не может быть? Я же говорила, что этим кончится.
— Независимо ни отчего, они уже переехали и открылись. Проходя по Champs Elysees, он сказал мне: «когда у Этуали французы будут приветствовать красных казаков, я смогу умереть спокойно». Интегральный болван.
— Вздор! Я не видала такой счастливой пары. Она была учительницей музыки и ей, конечно, пришлось туго, но потом пошла по массажу, у нее шикарно развитые пальцы. Потом села на шомаж, а теперь вспорхнула и повеселела, только ужасно волнуется, что нет рабочей карточки: она поступила омывать покойников и надеется, что если дело пойдет, то будет ей неплохо приносить…
— Надежды юношей питают…
— Нельзя же всю жизнь быть скептиками, не все же такие специалисты. Жизнь понемногу налаживается, входит в рамки.
— Не так, как у некоторых других, черт возьми: не жизнь, а жестянка. Да и не жестянка, — жестянку можно загнать на лом. Я бы ему ответил про красных казаков, да в Лондоне совсем другое.
— Вот мадам Бушуева, та, кстати, ловко пристроилась… что значит — хорошо готовить! Она ведь сибирячка: чебуреки, пельмени, варнаки — это, конечно, подкупает. Он очень отзывчивый, прямо замечательный человек. Все-таки, знаешь, — тяжело-тяжело, а жизнь свое берет, это удивительно замечательно! Катюшин племянник прислал из Москвы, что там снег, 12 градусов, и что им выдали валенки, то есть не выдали, там больше не выдают, а покупают… на замечательной кожаной подошве с ушками, и все — настоящее, и в аптеке закупили марлю к Рождеству — на оборки для платьица… Ее сын кончает лицей, мадам Бушуевой сын, она все в него вложила… что значит хорошо готовить. Если бы не ребенок, который будет доктором, стала бы она торчать у плиты со своим прошлым. Очаровательный мальчик, то есть не мальчик, а юноша. Он целиком ушел в науку.
— Наука имеет много гитик.
— В Москве сейчас — снег, мороз, санки. Может быть, даже катаются. Все говорят — колхозники, колхозники! зима-то остается зимой. Происходит какая-то глупость. Тебе не кажется?
— Потому что в Лондоне можно разводить теории, достаточно посмотреть на его пальто.
— Ну и слава Богу! Ведь я совсем не так настроена, как это кажется с первого взгляда.
Не следует говорить о тоске по родине, то есть о вещах, утративших точное определение и живой смысл. Курьерские поезда, аэропланы, телефон, телеграф, радио, собственные корреспонденты газет, — соединили Париж, Берлин, Москву, Токио, Лондон, Нью-Йорк знаками равенства. Фасады домов, профили улиц, памятники на площадях, одежда полицейских, формы правление, языки — еще отличны друг от друга, но для нас эти отличия — только разнообразные инструменты, обогащающие единый мировой оркестр. Нас не удивляет, что француз может полюбить гречанку, а негр — рязанскую колхозницу. Язык полинезийца мы ощущаем фонетически, как звуковую разновидность; как музыкальный оттенок нашей собственной речи, наших собственных способов выражения общечеловеческих мыслей и чувств. Мы понимаем случайность и бессмысленность национальных или расовых разграничений, мы никогда не согласимся отстаивать их в какой бы то ни было форме, в каких бы то ни было целях: в предстоящих войнах мы — заведомые дезертиры; слово «родина» является для нас звуком, не дающим эха, предметом без светотени, определением без образа. Следовательно, если Сережа Милютин (после долгих и противоречивых колебаний занявший у инженера Ксавье двадцать франков) заходит в русскую лавочку на улице Convention, то его отнюдь нельзя на данном основании заподозрить в квасном патриотизме. Голодный Милютин не умеет мечтать об устрицах, о спарже, о лангустах или даже о кроликах, — он мечтает о рубленых котлетах, потому что чаще всего в жизни ел именно рубленые котлеты. Разговор о тоске по родине здесь неуместен: просто оживает наиболее привычная, давно проверенная вкусовая потребность.
Однако, подойдя к кассе, Сережа Милютин на мгновение забывает о голоде, о подошвах и о котлетах, хотя за кассой нет никого, кроме обыкновенной кассирши с тяжелой русской прической на затылке, женщины средних лет, с накрашенным ртом и выщипанными бровями. Кассирша недоуменно смотрит на Милютина, удивляясь его растерянности, но через секунду произносит испуганным шепотом:
— Сережа, вы?
Подобно реставратору, память смывает с лица мелкие морщинки, припухлости, наносный слой пройденных лет, обнаруживая под ними знакомые черты гимназистки Мурочки.
В 9 часов вечера Милютин встречает Мурочку на улице Вожирар.
— Мне кажется… мне кажется… — начинает Милютин и не договаривает.
Мурочка улыбается в ответ:
— Вы никогда не поймете женщин. Таков наш вечный удел или, если хотите, доля.
— Я вспоминаю твои колени…
— Когда человек перенесет в жизни столько слез, сколько выпало на мою долю…
— У тебя было много любовников?
— Я замужем. Теперь я знаю цену жизни. В жизни надо быть имманентной.