— Что поделаешь: век живи, век мочись.
Когда же созреет земляника, крыжовник, вишня — начинается у пеночки торжество. Пеночка любит землянику и, как земляника, пеночка бывает: садовая и лесная. Но если уж перебирать ее имена, то нужно вспомнить о пеночке-таловке, о желтогривке, волчке, дерябке, трещотке, берцовке, лесном кузнечике, тюкалке, теньковке, пеночке ивовой, зарничке, бормотушке, пеночке бледной и, наконец, пеночке печальной, которая краше других, но и реже, ибо пеночки принадлежат к семейству воробьиных, а воробьи, как известно, беспечны и нрава веселого…
Двенадцать верст обратного пути до станции; июньский день, как молодость, рассеян и забывчив, — солнце, дождь, ветер, солнце, ветер, гроза; струны косого дождя пересекаются золотом лучей; ветер пробегает рябью по лужам, а солнце высушивает их без следа. На верхней полке в вагоне почтового поезда, Сережа Милютин стал забывать о «Колотушах» и вскоре забыл совершенно, если не считать того малозначащего обстоятельства, что в течение многих лет он не мог съесть ни одного рыбного блюда.
В предобеденные часы Куприн играл в городки с Максимом Горьким, Леонидом Андреевым и Иваном Поддубным на дачной теннисной площадке, убрав сетку, полусгнившую от дождей. Сбитые рюхи перевертывались в воздухе, как цирковые гимнасты, и падали далеко за площадкой. В стороне, в зеленой беседке, улыбался сквозь очки стареющий Репин. Правовед Карелицын, привыкший к улыбкам батистовых Венер, с чувством вражды и грустного недоумения смотрел сквозь забор на то, как теннисная площадка взрывалась дубинками, рюхами, сапогами. В беседке стоял кувшин ледяного кваса… Репин говорил торжественным голосом о явлениях патетических и значительных, о революции, о Гладстоне, о государственной думе, о гугенотах, о Льве Толстом, о христианстве, о величии Александра Македонского, о суфражистках, о Гапоне, о дрессировщике Дурове, о живописи, о погоде, о парижских бульварах, сделанных по эскизам импрессионистов, парижских людях и комнатах, наряженных и убранных по картинам Больдини и Вюйара. Чернели цилиндры, сохранившиеся теперь лишь для балетных премьер и в дипломатическом корпусе: их надевали по воскресеньям консьержи, отправляясь на прогулку, и доктор по желудочным болезням, живший на третьем этаже справа, и краснощекий бакалейщик, и парикмахер, и представитель бюро похоронных процессий, и судебный пристав, и сорок бессмертных, и палач, и министры, и президент республики и почти вся воскресная парижская толпа. Восьмидесятилетняя Гортензия Шнейдер еще принимала в особняке на набережной Сены престарелых и высокопоставленных своих поклонников, вспоминая оффенбаховские триумфы Второй империи; на парламентскую трибуну всходил Жорес, — в мешковатом, потертом сюртуке, в круглых манжетах с чернильными пятнами, — огромный, широкий и неряшливый, как большинство тех бульваров, которые во французских городах унаследовали его имя, — и в лавочке на Монмартре уже присматривал Анри Руссо романтически закругленную палитру, и поэт Ведерников, приехавший из советской России, прогуливается в черной толстовке и добротном коверкотовом пальто, купленном в английском магазине на бульваре Мальзерб, — гуляет, повторяя:
— Городок, Барбюс пур ле рюсс!
Проходят сроки, достаточные, чтобы обжиться: в городе, в отеле, в стране, в окопах, под мостом, в столовой на диване.
Сережа Милютин спешит к Горфункелю, которого уже не заставал три раза. Государства, города и диваны… Горфункель откидывается в кресле за письменным столом грушевого дерева, кабинет заполнен сафьяновой мебелью и устлан коврами. Горфункель согласен, что карточка банкира Гордона — большая рекомендация для молодого человека, желающего заработать, но и сам Горфункель видит людей насквозь.
— Вы теперь — маленький Малютин, я бы сказал — Малюткин, Малюськин, но вы хотите стать Большутиным. Во-первых, не имейте дела с честными людьми. Гоните их во что глаза глядят, пока они вас не надули! Имейте дело только с жуликами, потому что они вас тоже надуют. Хотите разницу? — имейте: жулик вас надует, но он сделает афер, и вы все-таки получите что-нибудь такое. Честный человек вас надует, но он и себя надует, он ничего не сделает, и вы получите вовсе кукиш! Так говорит Горфункель!
Вскочив из-за стола, Горфункель кружится по комнате, по мягким имитациям текинских узоров, размахивает маленькими ручками так, что они одновременно видны на столе и под столом, справа и слева от Милютина, под самым его носом и в дальнем углу кабинета. Сережа Милютин следит за его руками, как следят за полетом мухи, которую не удается поймать. Остановившись, Горфункель в упор спрашивает Милютина, вытаращив глаза:
— Вы можете закупать клеенку? На клеенке вы сделаете миллионки!
Снова прыгают руки, и снова желтые ботинки в парусиновых гетрах мелькают по текинским узорам.
— А бьенто!
Сережа Милютин спускается по ковровой лестнице и слышит над собой голос Горфункеля:
— Молодой человек! вы можете написать книгу про польском искусстве?
Милютин сбегает вниз. Перегнувшись через перила, Горфункель кричит, размахивая руками: