На исходе второго часа руки не стало… Плыли баржи по широкой Неве, черный буксир, подходя под Дворцовый мост, склонял задумчиво высокую трубу с красным обводом. Серый дым, вырываясь из-под моста, заволакивал прохожих. Клубилась прозрачная Биржа…
Сквозь сон, сквозь Биржу разглядывал Топориков исторический полуоборот вождя. Гигантский, с трезубцем в руке, он сидел на цоколе красной Ростральной колонны.
Сверкало солнце, весна хмелила, колдовала.
Наливался воздух черемухой. Москва процветала. На углах выросли кокетливые пепельницы, а возле пепельниц — груды окурков и шелуха подсолнухов. Божьи старушки, уцелевшие в бурях, повылезали на первый припек на скамейки. Пикниками ходили рабфаковцы на Воробьевы горы, смотрели на весеннюю даль в трубу с террасы, бывшей Крынкина. Беспризорные возвращались под вагонами на теплые месяцы с кавказских курортов. Залегли голубиные лихачи на козлах у Страстного монастыря, румяные матерщинники. Обрядился московский люд в парусиновые толстовки. Женщины щедро рожали, исполняя социальный заказ.
Начиналось мирное строительство.
Новый человек, Егор Балдихин, парень малярного цеха, повис на дощечке под крышей пятиэтажного дома и, размазывая дилижансом золотистую, соломенную охру по стене, горланил на весь Свищев переулок «Последнее танго». На Советской площади пожарную каланчу старого режима снесли ко всем чертям, чтобы глаза не мозолила. Поезд Реввоенсовета, метеор революции, расформировали в два счета: паровозы-снаряды впрягли в подвижные составы Рязанско-Курской железной дороги, а типографский станок, вместе с Топориковым и другими трофеями, перевезли на Тверскую, в Музей революции, в бывший Английский клуб. Расчистили скверик перед музеем; древних каменных львов, что на левых воротах, сохранили на прежнем месте из уважение к старине, а правыми львами украсили портал Кино-Арса, по соседству…
Стоит Степан Топориков в музее, в комнате поезда, несет почетный караул, в полной парадной форме с отличиями. Заодно с типографским станком и другими трофеями: живой и мертвый инвентарь. Четвертак серебром за вход, по воскресным и табельным дням бесплатно.
Невредно инвентарное житье, надо прямо сказать: житье приятное. В будни, когда четвертак, такая иной раз бывает тишина в музее революции, что становится слышно Топорикову, как борода растет. Никто не беспокоит, со всех сторон уважение, работа вполне подходящая. По воскресеньям и в праздники наплывают в музей экскурсии. Старые залы Английского клуба внимают грохоту сапог, впитывают в себя разные запахи. Крепче всего пахнет дегтем, и этот запах очень нравится Топорикову.
Спрашивают иногда экскурсанты:
— Вы сами-то, товарищ, не с поезду Троцкого будете?
— Безусловно, с поезду.
У Топорикова баба классная, Клаша. Белая и румяная, облака на заре. Роман простой и ясный, без канители, канителиться некогда.
Служит Клаша кастеляншей в «Капле молока» имени Розы Люксембург. Носила раньше римский бант и гамлетку, теперь повязывает голову красным платком и волосы стрижет в скобку. Забот полон рот. С девяти до четырех толкутся в приемной бестолковые бабы с грудными ребятами, потеют, пихаются, а ребята исходят криком на разные голоса.
— Зверья от вас не оберешься! — ворчит Клаша, — чистая с вами вахтаналия!
Получает Клаша за свои труды комнату под лестницей и усиленный паек матери, кормящей грудью.
Вечерами отдыхает Клаша у окна, полузакрыв глаза. Подойдет Топориков, постучит в стекло, крикнет в форточку:
— Клашка, а Клашка, чего делаешь?
— Мух считаю.
— Пойдем, пошлепаем?
— А и то, пойдем.
Гуляют вдвоем по Тверской, по бульварам, подходят к ларьку купить поштучно шоколадных ирисок. Эпизодическая личность газетчика Петьки неожиданно поднимается из-за прилавка.
— С превеликим! — говорит Петька и тянется на вторую полку справа в красный ящик с ирисками.
Купец и покупатель встречаются глазами и смотрят друг на друга. Но они даже не помнят о своем мимолетном знакомстве на Малом проспекте Петербургской стороны. Тем не менее, их теперешняя встреча патетична и замечательна: она еще раз намекает на ту странную связь явлений, к которой тяготеет природа, устанавливающая черед приливам и отливам и заставляющая комету появляться над Арбатом каждые сто лет. Иначе для чего бы, в самом деле, надо было газетчику Петьке из недр беспризорного кочеванья, из вонючих теплушек, тифозных бараков и снежных сугробов — выплеснуться в столицу, в Москву, к памятнику Пушкина? Для чего бы загадочный путь папиросника привел Петьку в новенький, яркий, зелено-красно-желто-лиловый ларек под вывеской: «Торговля всеми товарами Петра Ив. Сундукова»?
Петьке пошел двадцатый год. У Петьки деловито-лукавые глаза — не обманешь, не продашь, — загорелый румянец и франтоватая пиджачная пара. Пупырявость, однако, прежняя — таково естественное свойство Петькиной кожи…
Купив ириски, Топориков, как ни в чем ни бывало, продолжает прогулку с Клашей, проходит мимо серых и красных домов, мимо Камерного театра, бульварных писсуаров и удивительных законов природы и заворачивает в пивную Мосгико послушать культурно-просветительный репертуар балалаечников. В зале накурено, надышано, на столе — полдюжины Дурдина, на эстраде — музыканты в толстовках. Вечер незаметно летит, пролетает. В полночь крикнет веселый Топориков: