«Театр должен взять на себя миссию провести широчайшую агитацию в хлеборобных округах в пользу снабжения продуктами первой необходимости неурожайных местностей и центров. Писатели и драматурги! Пишите пьесы на тему о проднужде РСФСР и необходимости всемерной поддержки голодающих частей республики! Театрализация лозунгов Наркомпрода поможет сов. власти в ее продполитике!»
В тот вечер Абраша Едвабник угощал обедом долговязого писателя и первую балерину академического балета, меланхолическую и прозрачную, как нестеровская монахиня. Вдоль окон с видом на Дворцовую площадь на длинных полках лежали груды отмычек, отверток, ножей и напильников, револьверов, ручных фонарей, таинственных и необычных воровских инструментов, предназначенных для показательной выставки петербургской преступности. По стенам обширного кабинета висели карты, диаграммы, портреты Зиновьева, Урицкого и других вождей и пейзаж Левитана. В углу были сложены винтовки и разобранный пулемет; на плюшевой подушке спал откормленный полицейский пес; на полу раскинулись медвежьи шкуры; в камине приветливо горели березовые обрубки.
За бутылкой подогретого красного вина довоенного разлива, велась тихая, умная беседа о современной литературе, об Уитмане и Кипплинге, о молодой русской поэзии. Долговязый писатель шагами чертил диагонали по кабинету, балерина безучастно дремала в кожаном кресле, хозяин сидел в медвежьей шкуре у ног балерины, лаская щеками ее нежные икры, отдыхавшие от тяжелых валенок, сушившихся на камине.
Неожиданно взглянув на часы, Абраша Едвабник вскочил с медвежьей шкуры, снял трубку внутреннего телефона и крикнул:
— Машину!
Балерина приоткрыла глаза, писатель с тоской посмотрел на недопитую бутылку.
— Дорогие товарищи, — сказал Абраша Едвабник, — в полночь состоится опытное сжигание в крематории. Предлагаю ехать вместе. Надо выбрать труп.
Скачок от Кипплинга был значительный, но оба гостя тотчас согласились ехать. Балерина искала зрелищ, способных вывести ее из летаргического безразличия, писателю представилась новая страница дневника, который он терпеливо составлял пятнадцать лет подряд.
На нарах морга, поленницей, лежали мертвецы под брезентом. Балерина широко раскрытыми византийскими глазами впивалась в осклабленные лица. Писатель силился припомнить цитату из Эдгара По. Абраша Едвабник беседовал с начальником морга о дополнительных ассигновках.
Погадав по пальцам, балерина указала на бородатого покойника. Под номером бородатого значилось:
«Гр. Трофим Седякин, сапожник-кустарь».
Абраша Едвабник приказал золотом высечь это имя на черной мраморной доске. Избранник Жизели и Коломбины, сапожник Седякин, вошел в историю.
— Так последний — стал первым, — сказал писатель.
— В общем и целом, забавный факт, — заметил по этому поводу Абраша Едвабник и нежно взглянул на балерину. Писатель возвращался домой пешком.
В жаркой багряной пыли августовского вечера кончался на Марсовом поле «день смычки физкультурников с Красной армией». Возбужденные легкой атлетикой, метанием дисков, прыжками и бегом, строились в колонны загорелые голые юноши в цветных трусиках, и под свист и гиканье запевал, под звонкое рявканье духовых оркестров, огибали могилы Жертв революции, вдоль циклопической кладки кладбищенских стен, возвращаясь в казармы. Впитывая одобрительные взгляды зевак, гордые бицепсами, крепким загаром и ощущением ритма, расползались по улицам ровными рядами, оставляя в воздухе легкий след приятного, щекочущего пота.
Поле быстро пустело. Разъезжались последние автомобили почетных гостей и шефов, принимавших парад и руководивших смычкой. Кумачовое солнце неярким кругом опускалось за Петропавловскую крепость. Тонкие стволики чудом возникшего на огромной площади сада безвольно таяли в синеющих сумерках, и траурные стены кладбища — неоконченное создание беспутного и пьяного архитектора — архаическим силуэтом, странным и новым для Петербурга, врезались в небо…
Маленький домик на 5-ой Рождественской стоял почерневший, пригнувшийся, безучастный ко всему и неживой, за сорванной с петель калиткой забора. Тяжелые веки ставень легли на окна, приоткрывая сквозь щели помутневшие и незрячие полоски стекла, и в морщинах карнизов темнела зеленоватая сырость тления. Так, с неощутимой быстротой, преображается опустошенная материальная оболочка человека после его смерти: западают глаза, отвисает челюсть, сходят на лицо незнакомые черты мудрости, познания и покоя.
Близилась ночь, когда на 5-ую Рождественскую, возвращаясь в казармы и на сборные пункты, вступали физкультурники. Хрипло лаяли медные трубы, высокий и легкий голос взлетал к чердакам. Мертвый домик одиноко чернел, похожий на старый, ненужный ящик, выброшенный на задворки. Калитка беспомощно висела на последнем гвозде, как рука паралитика.
Один за другим, разрывая ряды, вбегали голые люди в калитку; смеясь и торопя друг друга, останавливались они у кирпичных стен подвала или, заходя в подъезд, присаживались под лестницей на корточки, напевая революционные гимны…
Проходили недели и месяцы. Гниющий труп несхороненного домика распространял зловоние. Под лестницей копошились мокрицы и буравили туннели жирные червяки. Ноябрьская стужа прильнула к мертвецу покровом небрезгливого инея…