.
Таким образом, на известный исторический срок постоянные, коренные идейные тенденции толстовского творчества совпадали с объективно сложившимися, господствующими в литературе и обществе идеологическими интересами, эмоциями, с общественными настроениями. И в этом смысле «Смерть Ивана Ильича» особенно значительна и характерна. В ней глубокое раздумье над жизнью, осмысление ее теперешней низкой формы в свете вечного трагического финала, осмысление не для ее частичного улучшения, демократизации, смены министерств и т. п., а с попыткой в корне выправить несправедливый мир, найти спасение и для тех, кто внизу, и для тех, кто наверху, показать, как никнут страх, злоба, боль, ненависть перед некоей высочайшей радостью бытия,— то есть вырвать с корнем проклятый «красный цветок». Но Толстому в минимальной степени свойствен тот романтический, жертвенный порыв, с которым устремлялся, скажем, Гаршин в бой с демонами зла, ему чужды беззаветность, тревога сердца, забывшего о вине людей, о том, что кроме зла фатального, непознаваемого есть просто составляемые в течение веков ходом жизни и движением прогресса зло и несправедливость. Эта-то сторона дела как раз входит в содержание толстовских писаний прежде всего. Каленым железом своего реализма жжет Толстой язвы современного устройства жизни, пороки буржуазной цивилизации.
На первой странице одной из ранних рукописей повести «Смерть Ивана Ильича» на полях, в виде эпиграфа, Толстым написано: «Нельзя, нельзя и нельзя так жить, как я жил и как мы все живем. Это открыла мне смерть Ивана Ильича и оставленные им записки…» 3
1 Блок А. Солнце над Россией. — Соч. в 2-х т., т. II, М., 1955, с. 71.
2 В музыковедении встречаются прямые сопоставления позднего Чайковского и позднего Толстого. Так, академик Асафьев заметил в одном из исследований, что в «Шестой симфонии (Чайковского) есть что-то от кошмара и жуткого просветления «Смерти Ивана Ильича» Толстого».
3 Цит. по комментарию Л. П. Гроссмана. См.: Толстой Л. Н. Полн. собр. соч., т. 26, с. 684.
Первоначальный замысел Толстого сводился, следовательно, к тому, чтобы, используя факты, переданные ему Кузминской, о последних днях Мечникова, заставить его вновь заговорить на страницах повести для большей убедительности, «чтобы ужасная правда была яснее», использовать его личное неопровержимое свидетельство против ложной и жестокой жизни. Частью повести должно было стать и описание того переворота, который произошел в душе близкого друга Ивана Ильича, первым прочитавшего посмертные его записки.
Если бы повесть была написана так, то, может быть, это было бы и превосходное, но весьма искусственное, дидактическое произведение.
В дальнейшей работе Толстого над повестью сюжетно-композиционная сторона претерпела значительные изменения. Неудачный, искусственный прием показа двух человеческих психологий (умирающего и того, кто читает его дневник), одновременно тревожимых одними и теми же сомнениями и проходящих через один и тот же моральный кризис, был оставлен. Петр Иванович, вообще слишком дублировавший Ивана Ильича (вплоть до того, что жена первого — это вылитая Прасковья Федоровна, и те же тона в их взаимоотношениях), сделался персонажем эпизодическим и внесюжетным (в позднем варианте уже нет и дневника, который бы читал Петр Иванович, оправдывая свое присутствие в повести). Основное действие было перенесено в сферу психологических переживаний Ивана Ильича, и вместо дневниковой формы изложения появился объективно-эпический авторский рассказ в третьем лице. Этим были сразу устранены невозможность для человека из мира прокуроров и губернаторов пережить такую решающую душевную чистку под влиянием только лишь посмертного дневника своего партнера по картам и, с другой стороны, вообще невероятность того, чтобы умирающий в страшных муках, в полузабытьи человек мог заниматься подробным ведением записей своего состояния. Толстой понял неудобство такого приема для развернутого изображения страшной душевной борьбы, спора с самим собой, ненависти к жизни, кошмара агонии и просветления на грани жизни и смерти, когда, конечно, ни о каком дневнике и речи быть не может. Таким образом, судьба Ивана Ильича становилась сама по себе главной частью повести, ради нее велся весь рассказ. Петр же Иванович и другие чиновники со своими делами становились тем фоном, той средой, в которой сформировался идеальный служака и «вообще порядочный человек» — прокурор Головин. Драматизм обстоятельств и обличительная сила произведения увеличились благодаря тому, что никакого переворота ни с кем из тех, кто близок к Ивану Ильичу, не случилось. Петр Иванович не только не приходит к мысли, что «нельзя, нельзя и нельзя так жить», а, напротив, старается скорее избавиться от удручающего впечатления, которое производит на него вид мертвого Ивана Ильича, и вечером того же дня едет в компанию приятелей, которых застает «при конце 1-го роббера, так что ему удобно было вступить пятым» 1 .
Но, несмотря на все изменения, происшедшие в повести, неизменным остался необычайно искренний, психологический, открывающий изнанку явлений и чувств, как бы действительно дневниковый характер рассказа. В итоге «Смерть Ивана Ильича» воспринимается не как тяжелый рассказ о наблюденном извне, не как описание, но, несмотря на отсутствие «Ich-Erzahlung», как сугубо личный и психологический человеческий документ, как потрясающе искренняя исповедь. Это не внезапная картина ужасной смерти, а самые скрытые недра психологии человека, потрясенного близостью и неотвратимостью нелепой гибели. Заметим, что даже все детали окружения, обстановки последних дней Ивана Ильича, его физический облик даются Толстым исключительно через восприятие самого Ивана Ильича, в его поле зрения, как он сам это мог бы видеть и чувствовать, и ни разу в ремарках «от автора». Из меркнущего сознания героя повести ведется внимательный репортаж обо всех панических извивах мысли, спасающейся от ужаса предсмертного осознания бессмыслицы и обмана, каким была вся его жизнь. Толстой не оставляет умирающего до последних секунд; и после того, как остаются только два ощущения — тьмы и света, — мы все время слышим и видим смерть, мы почти умираем вместе с Иваном Ильичом.