«Куда же вы отправились?» — спросил доктор Генони с мучительной гримасой на лице. Слишком много правды жизни — на его вкус.
«Никуда. То есть отправился обратно в пионерский лагерь. Вернулся к ночи. Никто даже не понял, что я сбежал. Все решили, что я потерялся во время прогулки. Объявили розыск, но тут-то я и вернулся».
«Библейское чувство вины перед голизной отца сублимируется в ненависть к системе, заставившей вас стать свидетелем этой голизны», — забарабанил пальцами по столу доктор Генони. «Однако отвергнутый отцом и вновь оказавшись незащищенным — голым — перед системой, вы стали отождествлять отца и систему. Тут любопытно взаимоотношение чувства вины перед голизной отца и чувством стыда из-за собственной голизны перед учителем (или политической системой). Вина приводит к стыду и, следовательно, бунту. Не стоит забывать и любопытную параллель между чувством вины в иудаизме и чувством стыда в магометанстве, как бы ученического порождения иудаизма, если вы понимаете, что я имею в виду. Тут, Феликс, любопытно было бы вспомнить вашу иерусалимскую ссылку в качестве узника Сиона…» — стал он путаться, когда Виктор прервал его:
«Я рассказал свою историю, отвечая на вопрос, почему я не искал ни опровержения, ни оправдания в московском эпизоде в ту ночь, с Феликсом и Сильвой в окне», — он помедлил. «Через неделю после моей самовольной отлучки из пионерлагеря был родительский день, и отец прибыл с визитом и с подарками. Сидел молча и иногда на меня посматривал. Я знал, что он давал мне знать, что он предпочитает не знать, что я что-либо знаю. Разве не то же самое происходило между нами? Последующий опыт научил меня тому, что заводить разговоры в подобных ситуациях — значит вынуждать человека к публичному покаянию, требовать от него исповеди, запротоколированного признания вины. Но мы же не в КГБ и не в романе Зиновия Зиника, где героев принуждают к исповеди хитросплетением интриги! Может, хватит с нас исповедей и покаяний?!»
Он вдруг заметил, что взгляды его собеседников устремлены куда-то в сторону, ему за спину. В открытую дверь из вечерних сумерек в комнату торжественно вступил фазан. Сияя при свете свечей вавилонским бронзовым отливом вокруг глаз, переходящим в изумруд английской лужайки вокруг шеи, он поводил головой из стороны в сторону, как будто раскланиваясь им всем четверым. Из рощицы, багровеющей на закате в дальнем конце поля, послышался странный перестук, цоканье и посвистывание. Фазан поднял голову и прислушался, развернулся и поспешил к лужайке на знакомый зазывный звук. Вернувшийся в поместье егерь зазывал фазанов на запоздалую кормежку?
«Боюсь, нам предстоит выслушать еще одну исповедь», — сказал доктор Генони, указывая кивком головы на медсестру, бегущую к ним по гаревой дорожке. Она размахивала руками. «Он очнулся, очнулся, он пришел в себя, в себя», — донеслось до них эхо ее голоса. Все четверо послушно поднялись и, не говоря ни слова, направились в том же направлении, куда только что удалился фазан. За ними тихонько затрусила свора собак.