— Очень вами благодарна, — начала наконец Маша, — то есть даже так благодарна, как я вам даже не могу и сказать, потому что я знаю, что вы добрую душу имеете и любите меня ужасно. Только вот что... (тут она опустила глаза и покраснела) вы теперь это так говорите...
— Вы полагаете, что я способен вас обмануть? — с негодованием воскликнул учитель.
— Нет-с, не то; а то, что вы после жалеть будете. Все равно, как наша сестра влюбится, согласится на все, что угодно, а после и плачется на свою долю. Вы можете завсегда взять за себя богатую, добрую...
— Помилуйте, ведь я вас люблю!..
— Я знаю, Иван Павлыч, что вы меня любите теперь... только я боюсь...
— О, нет, нет! Будьте уверены, Маша, что это плод глубокого размышления... то есть, я долго, Маша, об этом думал. Я знаю, что я делаю; я вас прошу, ради Бога, не противоречьте мне больше; скажите, что вы согласны, что вы верите моей вечной, вечной любви...
— Верю, верю!
— Вы согласны?
— Согласна...
— Благодарю, благодарю вас, Маша! Я пойду к вашему батюшке.
Васильков поспешил встать; но Маша, к которой в эту минуту вдруг вернулась ее ребячливость, схватила его за пальто, говоря:
— Ах, нет, постойте, не ходите, постойте, постойте... я вам что-нибудь скажу.
— Что такое?
— Не ходите. Зачем теперь рассказывать? Я лучше после сама... а то будут смеяться.
— Перестаньте, Маша, шалить, пустите. Я хочу поскорее кончить дело.
Маша выпустила из руки пальто, засмеялась и закрыла лицо руками.
— Господи, что это за смех! Ни с того, ни с сего невеста; просто все смеяться будут.
Но Васильков летел к отцу.
Михаиле после этого вдруг закурил сигару, забежал на минуту к Алене, пожурил ее за недоверие к Василькову, сказал, что он даром никогда ничего себе не предвещает, и еще раз сообщил ей, что пронырства у него не оберешься (все это он говорил, почти не изменяясь в лице), запрег лошадь и загремел в село.
Когда вечером стадо вернулось с поля, Алена вынесла на двор подойник и, сев на скамейку, сказала мужу:
— Степаша, а Степаша!
— Ну что? — спросил тот, почесывая под ложечкой.
— Маша-то в гору пошла: учитель берет за себя.
— Ну, врешь!..
— Ну, врешь! — передразнила жена. — Ты вот только врешь да брешешь, а я говорю дело: ей-Богу, женится.
— Ишь ты! — воскликнул Степан хладнокровно; потом, обратясь к пегой корове, которая слишком близко замычала около него, и, закричав на нее со злобой: «ну, ты живоот!», попер ее очень сильно собственным боком.
Вечером пришла записка от Непреклонного. Иван Павлович читал ее Маше, объясняя темные для нее места (он уже успел описать ей проделку Дмитрия Александровича, убеждая ее не сердиться за прошлое, которое никакого вреда теперь принести не может):
«Прежде всего — простите! Простите, если, увлеченный пылким темпераментом, я хотел увлечь в сети ту женщину, которая была вашим идеалом. Верьте, Иван Павлович, что маска легкомыслия, которую я надеваю при женщинах — только маска: под нею таится родник души моей, никому не известный. Я бы рассказал вам всю мою жизнь, всю исповедь мою, но, зная доброту вашу, боюсь, чтоб грустный рассказ мой не расстроил вас в такие радостные дни, какие, вероятно, вас ждут. Вы теперь покойны насчет ее, и я, чтоб еще более утвердить вас в ваших убеждениях, повторю, что все сказанное мною под ракитами, была ложь и заранее придуманная уловка, чтоб удалить соперника, в котором я не подозревал таких благородных намерений... Я ничего не говорю о данном вами слове: вы вполне были бы правы, если б в самом деле нарушили его... Дай Бог вам счастья с нею, Иван Павлович. И если когда-нибудь будет такая деревенька, как вы мечтаете, и в ней Маша с дорогим для сердца потомством, вспомните когда-нибудь, гуляя прекрасным вечером, о том грустном товарище, который, полюбив вас с первого раза, часто, однако ж, волновал вашу душу ревностью. Прощайте, прощайте, дорогой мой Иван Павлович. Не забывайте меня; а я снова повлеку мои печальные дни с отчаяньем в душе и легкой насмешкой на лице... Надо иметь волю... Поцалуйте Машу и скажите ей, что я нисколько не желал ей зла...
Ваш Непреклонный.
P. S. Если у вас родится сын, назовите его Дмитрием. Еще раз прощайте».
Под влиянием угрызений совести и некоторой степени самоуничижения, явившегося за ними, Дмитрий Александ-
рович написал все это с искренним чувством теплоты, как бы умоляя сам себя о пощаде не без достоинства.
Васильков был глубоко тронут письмом.
«Бедный Непреклонный! — подумал он, — в самом деле он, может быть, много страдал и немудрено, что решился на все смотреть так легко... Самая бледность лица его говорит, что он много жил».
И, задумчиво вздохнув, учитель обрадовался, что заря его собственной жизни была так чиста и спокойна, как бывает чиста заря на небе в утра красных июньских дней.
— Что ж это он прощается? — спросила Маша, прослушав письмо, — разве он едет в Москву? У них еще хлеб не убрали...
Через неделю Иван Павлович уехал в город и, обделав там кой-какие дела, вернулся в конце августа, на 28[-й] день. Маша только что проснулась; жмурясь от солнца и с неописанной веселостью на лице вышла она под ракитки навстречу молодому учителю и, обняв его, сказала: