„Батя, у меня ить дите и жена…“
Голову уронил набок, опять упал. Пальцами зажимает ранку, но где же там… Кровь-то так сквозь пальцев и хлобыщет… Закряхтел, лег на спину, строго на меня глядит, а язык уж костенеет… Хочет што-то сказать, а сам все — батя… ба… ба… тя… Слеза у меня пошла из глаз и стал я ему говорить:
„Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…“
Немножко он полежал и помер, а руку мою в руке держит… Снял я с него шинель и ботинки, накрыл ему лицо утиркой и пошел назад в деревню…
Вот ты и рассуди нас, добрый человек! Я за детей за этих сколько горя перенес, седой волос всего обметал. Кусок им зарабатываю, ни днем, ни ночью спокою не вижу, а они, к примеру хоть бы Наташка, дочь-то, и говорит: „Гребостно с вами, батя, за одним столом исть!“
Как мне возможно это теперича переносить?..
Свесив голову, глядит на меня паромщик Микишара тяжким стоячим взглядом; за спиной его кучерявится мутный рассвет. На правом берегу, в черной копне кудлатых тополей, утиное кряканье переплетается с простуженным и сонным криком:
— Ми-ки-ша-ра-а!.. Шо-о-орт!.. Па-ром го-ни-и-и…