За этим блюдом шли неизменные: "би гос" и "зразы с кашей", потом жареный "генсь зе сливками и з яблоками" и потом "налесни ки зе повидлами". Все это запивалось разными наливками: малинувкой, вишнювкой и помаранчувкой", а в заключение последовала вдруг, совершенно неожиданно для Хвалынцева, жирная "кава за сметанкой". Он не привык ужинать и притом был уже давным-давно сыт, но хозяева так радушно и насильно подкладывали ему на тарелку и так изобильно подливали в рюмки, что он, наконец, нешутя, стал опасаться за свой желудок и свою голову. Это чересчур радушное гостеприимство, напоминавшее собою всеславянскую Демьянову уху, начинало уже походить на нечто вроде настоящей физической пытки, так что Хвалынцев под конец ощутил в себе даже злобственное настроение духа.
Вскоре после ужина, который стоил доброго обеда, путников наших отпустили на покой. Казачок проводил их через двор в отдельный флигель, где для них была уже приготовлена вытопленная комната с постелями, в которых подушки были непозволительно мягки, а тюфяки заменялись «сенниками», т. е. большими мешками, набитыми сеном.
— Фу-у!!.. Слава тебе, Господи!.. Наконец-то! — с облегченным, но ие без злобы вырвавшимся вздохом произнес Хвалынцев, разлегшись на своем сыроватом сеннике, когда казачок совсем уже удалился из комнаты.
— Чего вы? — приподнявшись на локте, уставился на него глазами Василий Свитка.
— Одолели, проклятые! — пробормотал Константин Семенович.
— То есть, что это?
— Да все, мой батюшка!.. Ну, ударь раз, ударь два, да и удовольствуйся; а то ведь все боксом да боксом!.. Эдак ведь, пожалуй, и лопнешь!..
— Закормили? Хе, хе, хе!.. — ухмыльнулся Свитка. — Зато, батюшка, по-нашему, по-польски!.. Ну, а как вам понравилось?
— То есть, что понравилось?
— Да все вообще?
— Мм… как вам сказать!.. Я нахожу, что все это, в сущности ужасное свинство.
Свитка при этих словах даже привскочил с постели.
— Вот те и на! — смеясь, воскликнул он. — То есть, что вы собственно называете свинством? Объяснитесь пожалуйста!
— Свинством? — да все, если угодно! — отозвался Хвалынцев, пыхтя своей папиросой. — Это лучше всего я вам объясню сравнением.
— Ну-с?!.. Очень любопытно. Я вас слушаю.
— А вот, видите ли-с, — начал Константин, — меня прежде всего поражает здесь эта странная, какая-то таборная, полуцыганская обстановка быта и жизни. Я, надо вам сказать, достаточно хорошо знаком со всевозможными обстановками великорусской помещичьей жизни, начиная от великолепных тузов славнобубенского дворянства и до последней мелкой сошки. Но картины этой жизни совсем не подходят к картинам той: тут у вас, действительно, нечто свое, не похожее на великорусский быт.
— Ну, вот то-то же и есть, что свое! сами соглашаетесь! — перебил Свитка.
— Погодите любезный друг! — возразил Хвалынцев. — Дело-то, вот видите ли, в чем: там, бывало, если помещик являет из себя туза, так уж он туз до конца ногтей своих, до малейшей подробности своей жизни, а если грязнец, то уж так во всем и всегда грязнецом и смотрит. Там, бывало если человек только тянется, чтобы походить на туза, так уж он из кожи лезет для этого, и наружную свою обстановку, так или иначе, но уж устроит, по возможности, соответственным образом, хоть и знает, что в перспективе через это имению наверное грозит продажа с молотка. А если нет у него таких стремлений и нет достатков, то уж на нет и суда нет! Вообще там у нас, как мне кажется, все как-то проще, беспритязательнее, соответственнее действительной сущности дела, потребностям и жизни.
— Ну-с, а здесь?.. — не без некоторой иронии подстрекнул его Свитка.
— А здесь, — начал Хвалынцев, — меня поражает, и уже не в первый раз, ряд противоречий, которые для непривычной натуры звучат рядом крупных диссонансов.
— Хм… Это любопытно! — заметил Свитка. — Объясните, пожалуйста.
— А вот сейчас. Там у нас, вот видите ли, грязца, так грязца, а комфорт, так уж комфорт, черт возьми! Здесь же… здесь полнейшее отсутствие порядочности в обиходных привычках жизни и тысяча самых кичливых претензий и магнатски-спесивых замашек. Здесь нет потребности и, кажись, нет даже самого понятия о настоящем достоинственном, человечески самоуважающем комфорте жизни, несмотря на средства и достатки. Зато куда как много есть крупной, но — извините за откровенность — дико шляхетской спеси!.. И это сказывается как-то невольно, само собою, с первого разу, с первого взгляда!
— То есть, в чем например? — несколько нахмурился Свитка.
— Во всем-с! — подтвердил Хвалынцев. — Не говорю уже о чересчур сельской простоте этого сломяного палаца, но эти Вато, Вуверманы, Берне рядом со "Страшными судами" и "Могилами Наполеона", эти севры и саксы рядом с крынками и рваными грязными салфетками, эти гербовые ливреи с заплатами и смазными сапожищами, — все это, батюшка мой, ках хотите, выходят магнатские претензии с прорехами.
На этих словах Свитка вдруг погасил свечку и со словами: "Ну, прощайте, однако, я спать хочу!" — решительно перевернулся на другой бок, лицом к стенке.
Хвалынцеву показалось, что приятель остался как будто не совсем-то доволен его откровенным и столь обильным словоизлиянием. Он и сам сознавал, что, увлекшись откровенностью, сказал, быть может, несколько лишнего, несколько такого, чего бы человеку политикующему, находясь в чужом месте, под чужой, национально враждебной, но столь назойливо гостеприимной кровлей, не следовало бы вовсе высказывать, но… в то же время он чувствовал, что несколько рюмок разных вишнювок, малинувок, помаранчувок и прочего невольно развязали язык его.