Крикун кондуктор, не тише разносчик и гриф… - [15]

Шрифт
Интервал


***

Все, кому Ваш Корреспондент хорошо известен как Автор блестящей, пусть и умеренной по сумме использованных букв, но чрезвычайной по мысли заметки, просверкавшей тонкой снежной нитью иронии – с предпоследней полосы меж колонками “Что читать?” и “Что думать?” в № ** газеты *** за 20** год, фактически передовицы, легко согласятся, что Вашего Стреляного трудно сразить как слишком человеческим – например, навязчивым воздержанием от общего дела, так и заядлостью совпадений – на единицу отвода, на перл того же шума, обваливающих – закваску непререкаемого, замес неоспоримого.

Не сраженный ничем, кроме собственной проницательности и огорчительной, почти неприличной предсказуемости стихии, докладывает о встреченном там же, тогда же разносчике, чья борода столь стара, что в ней развелись зимородки и корольки или воскресные славки и иволги тиховейных рощ… Невозмутимо повествует о беспутном попутчике, скользящем от первых – к завершающим, точнее, к тем, кто ждет его с разумными приношениями – как купившие его глотку или снявшие на месяц, на квартал и два переулка… О не более честном, чем сверстники по помосту честности или по эшафоту, в самом деле, почему не считать их возраст – от этого основания? От вероломства то ли власти в текущем дне, то ли – власти дня, его медленной чаши, изливающей наклон солнца и на какой-то градуировке – разбившуюся шкалу “Белый шиповник”, полетевший ранжир веток и смешавшиеся зелень штрихов и шипы делений, и убывающий цвет роз… Словом, о заразившемся от соседних – неоплаченной, но магической, обалденной, безбрежной мелодией “И наконец-то, Господи, я”, кто превращал тот сороковой год и тот сороковой брат – в орден так себе музыкантов и менял посеченные соименные – на оркестры свободы.

– Все равно наша суета суматох и морока морок заполучили партию трубы, но почему не взять дело в свои руки? – интересовался разносчик. – Мне хотелось протрубить сочно, бравурно, грандиозно, из щегольства и блистания, с красных каблуков – из камергерских, фрачных, военных… Фанфары и их фанфароны. Хотя, в чертовы сороковые чуть не все оркестры были военные, а художники – чуть не баталисты. Если трубы и кисти заряжены холостыми, какой в них престиж? Или рискованно приближались к пламенам… с поправкой на ветер. Отвечаю: я завернул в музыкантскую школу – тоже, ясно, военную, протиснулся в трубачи – и выбрал самое сановитое трубящее, самое басовитое: гомерическую тубу, эту свирепую тушу-матрону с ее лоханью, с ее мундштуком и вставными челюстями, и гривнами подбородков, с кошмарными складками на поддевках и насыпями на пузе, с ее грыжей и пилюлями. Но, похоже, чертовы сороковые поймали меня, зарегистрировали и привязали не вовремя! Ведь я тогда был заклято влюблен – в оторочку и выпушку непревзойденной юности на руинах, в ростки на пряслах, порой непредсказуемые, в побеги… Я был влюблен в побег и свободу! Кстати о голи – и голоде, напоровшихся на такой ветер, что их раздуло и разнесло повсюду! О лютом, раздирающем мое нутро сквозняке и о любви, смешавших все трубы, завертевших ничтожный черешок и вынесших прочь из учения! Но, конечно, я не забыл прихватить с собой тубу. О разноплеменных голодающих, не то подслеповатых, не то угодивших в дурную видимость: на всех конфорках, в корзинах, ячеях и лузах для снеди – разъемы, разрывы, сечения, пал… Провианты скрытничали, – докладывал неопрятный, с пташками в бороде или в воспоминаниях. – Я двигался на курящуюся еду, на дурман вкусненького – ваниль, тимьян, базилик… на бальзамический дух пищи, на жилу жертвоприношений… что угодно, лишь бы – съестное, лишь бы заткнуть эту прорву!

– Ароматерапия… – отмечала про себя Несравненная Прима.

– На зловоние картофельной кожуры… на кожуру, снятую с жалкого намека на жратву, харч! И волок на себе мою полуторку-раковину. Тубу с ультрамарином, краплаком, и марсом и изумрудом вместе…

Между тем сдувшаяся до бунта струн, до бунтовщицы, заведя голову – вверх, к собравшимся на гребне трибуны, заодно возносила и свои требования, вероятно, к ухватившим ветер парасолям или к отаре трехногих:

– Дайте мне скипетр! Одолжите на пару минут повелительный жезл. Какой-нибудь кадуцей или тирс, или первосортный ключ. Так, провернуть пару раз – и не больше. Дудку, которой повинуются… – и надставив свой слух рукой-воронкой и не услышав отказа, говорила: – Думаете, все превратить – в корм? И на этот раз ошибаетесь! Впустить кое-кого – и не больше. Или волшебный кнут. Отстегать беглецов. Всех, кто от нас бежал…

– И дорога сжалилась надо мной, – поверял разносчик, – и подтащила к тощей музыкантской команде, а чем вам не волынки – воющие или скулящие желудки? Пшик-оркестр, подкрепленный – долготой голода и танкового корпуса, докатившего до нас – свой фланг и упоение, и привал за сценой, апартамент в стиле карцер и спальное место модели нары – за сценой происходящего, где поселили нас корпусные поклонники танцев. Зато – с захватывающими карточными видами на обед, с тузами и королями, едва зайди с этой виднейшей карты – в столовой, и официанты тут же несут тарелки мясных косточек от каких-то несбыточных, мифических животных… если не от какого-то оссуария, и жестяные ведерки каши, переползающей край, а в ямке между ключицами… под ведерной дужкой – такой подсолнух масла, что мешаешь – не можешь размешать! Словом, вдруг распустилась жирная, благодатная жизнь. Мы встречали и провожали эшелоны танкистов, семнадцатилетних, в засаленных ватных штанах, на два вершка старше нас, с каждым составом – все моложе… И встречными взорами уже собирали – из наших надутых щек и форса на лебединых выях труб, из пряжек, интонаций и свиста, из плевков, из осколков в станционных оправах – свои отражения, укрупняли нас до себя и готовились подсадить хоть в теплушку, хоть на крышу. Дважды в неделю крутили кино, и двадцать минут перед сеансом трубили мы. В остальные дни убегали в клуб ближнего завода – в развоплощенную церковь и играли на танцах: “Ах, эти черные глаза…” А чтобы нам захотелось приволочь сюда свои музыки еще раз, в кулисе ставили два ведра водки – и в паузах мы черпали водку ковшичком. И возвращались на амвон и вновь выжимали заплетающимися пальцами: “Татьяна, помнишь дни золо-ты-е…”


Еще от автора Юлия Михайловна Кокошко
Вертикальная песня, исполненная падающими на дерево

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


За мной следят дым и песок

В новую книгу Юлии Кокошко, лауреата литературных премий Андрея Белого и Павла Бажова, вошли тексты недавних лет. Это проза, в определенном смысле тяготеющая к поэзии.


Шествовать. Прихватить рог…

Дорога присутствует едва ли не в каждом повествовании екатеринбургской писательницы, лауреата литературных премий, Юлии Кокошко, чьи персонажи куда-то идут, шествуют, бредут, спешат. Неровности дороги и неровный ход времени — вот сквозные темы творчества тонкого стилиста, мастера метафоры, умеющего превратить прозу в высокую поэзию, — и наполнить гротеском, и заметить эфемерные, но не случайные образы быстротекущей жизни.


Рекомендуем почитать
Крик далеких муравьев

Рассказ опубликован в журнале «Грани», № 60, 1966 г.


Маленькая фигурка моего отца

Петер Хениш (р. 1943) — австрийский писатель, историк и психолог, один из создателей литературного журнала «Веспеннест» (1969). С 1975 г. основатель, певец и автор текстов нескольких музыкальных групп. Автор полутора десятков книг, на русском языке издается впервые.Роман «Маленькая фигурка моего отца» (1975), в основе которого подлинная история отца писателя, знаменитого фоторепортера Третьего рейха, — книга о том, что мы выбираем и чего не можем выбирать, об искусстве и ремесле, о судьбе художника и маленького человека в водовороте истории XX века.


Собачье дело: Повесть и рассказы

15 января 1979 года младший проходчик Львовской железной дороги Иван Недбайло осматривал пути на участке Чоп-Западная граница СССР. Не доходя до столба с цифрой 28, проходчик обнаружил на рельсах труп собаки и не замедленно вызвал милицию. Судебно-медицинская экспертиза установила, что собака умерла свой смертью, так как знаков насилия на ее теле обнаружено не было.


Счастье

Восточная Анатолия. Место, где свято чтут традиции предков. Здесь произошло страшное – над Мерьем было совершено насилие. И что еще ужаснее – по местным законам чести девушка должна совершить самоубийство, чтобы смыть позор с семьи. Ей всего пятнадцать лет, и она хочет жить. «Бог рождает женщинами только тех, кого хочет покарать», – думает Мерьем. Ее дядя поручает своему сыну Джемалю отвезти Мерьем подальше от дома, в Стамбул, и там убить. В этой истории каждый герой столкнется с мучительным выбором: следовать традициям или здравому смыслу, покориться судьбе или до конца бороться за свое счастье.


Осторожно! Я становлюсь человеком!

Взглянуть на жизнь человека «нечеловеческими» глазами… Узнать, что такое «человек», и действительно ли человеческий социум идет в нужном направлении… Думаете трудно? Нет! Ведь наша жизнь — игра! Игра с юмором, иронией и безграничным интересом ко всему новому!


Уроки русского

Елена Девос – профессиональный журналист, поэт и литературовед. Героиня ее романа «Уроки русского», вдохновившись примером Фани Паскаль, подруги Людвига Витгенштейна, жившей в Кембридже в 30-х годах ХХ века, решила преподавать русский язык иностранцам. Но преподавать не нудно и скучно, а весело и с огоньком, чтобы в процессе преподавания передать саму русскую культуру и получше узнать тех, кто никогда не читал Достоевского в оригинале. Каждый ученик – это целая вселенная, целая жизнь, полная подъемов и падений. Безумно популярный сегодня формат fun education – когда люди за короткое время учатся новой профессии или просто новому знанию о чем-то – преподнесен автором как новая жизненная философия.