— Я подумал, что вы мне расскажете об отце! — сказал он с разочарованием и горечью. — Вы, правда, знали отца?
— Знал. И потому, что знал, не хочу ошибаться и сыграть дурака. — Александр Кириллович посмотрел на Ивана и вдруг изменил тон: — Сходим сегодня на его могилу. Сведу тебя к человеку, который был с ним в час его подвига и в час его гибели.
Иван неожиданно покраснел, даже его бычья шея. Его всего бросило в жар. Машинально расстегнул он ворот рубахи. В следующий момент крепко взял себя в руки, став почти спокойным.
— Биографию рассказывать?
— Рассказывай биографию.
— Отец был матрос. Брат его — они погодки были — инженер, кораблестроитель, а мой отец матрос… Мечтал тоже учиться, да не пришлось. В войну на сторожевом катере служил. Война началась, я совсем малый был, однако помню все. Как бомбили. Как днем при солнце темно было. Мать работала в порту. Крановщицей. Не успели мы с ней вовремя эвакуироваться. Погибла она… На рытье укреплений. Меня потом сумели переслать ночью самолетом. Определили в детдом на Волге. После войны я убежал из детдома. Хотелось дядю найти, Родиона Евграфовича. Он тогда уже вернулся с Урала, где был во время войны. Нашел. Не очень он мне обрадовался. Жена его и то лучше отнеслась. Через три дня он отправил меня обратно в детдом, пригрозив на случай, если еще сбегу, милицией. Вы что, волнуетесь будто?
— Продолжай! — коротко приказал Рыбаков.
Жилы на его висках вздулись. Невольно он сжимал кулаки. Сангвиник он был чистейший — вспыльчив, порывист, горяч. Но давно научился себя сдерживать. И сейчас сдержал. Знал он больше всех о Родионе Баблаке, но даже он не предполагал, что тот способен на такую подлость: сказать, что мальчик умер. Боялся общественного мнения! И предоставил мальчишке жить как хочет.
— Вернулся я в детдом не солоно хлебавши, — продолжал ровным голосом Иван.
— А что, там плохо было?
— Нет, не плохо. Кормили досыта, одевали, учили, наставляли уму-разуму. Но все же казенщина. Скучно. Каждый мечтал о доме. О родных. У кого нет, не так обидно. А у меня был родной дядя. Добро бы нуждался. А то ведь инженер, корабли строит. И своих детей нет. Страсть! Озлобился я тогда. Сначала на него, потом на весь свет. Все они, думаю, такие! Воспитательницы ему писали. Просили хоть когда навестить или письмишко прислать. Не прислал, не навестил.
Меня называли трудным. Что правда, то правда: трудно им со мной приходилось. Поди, не чаяли, когда от меня избавятся. Учиться я не хотел. Хулиганил. Исключили из школы… Тогда детдом передал меня в техническое училище. Бесь какая-то на меня нашла. Начались приводы в милицию. Убеждали. Уговаривали. Плевать я на все хотел. Стали мы вечерами пошаливать. Деньги отнимали, часы. Ну, известное дело, попал в колонию. Там свое совершеннолетие отпраздновал. Так и пошло. Там я совсем остервенился. Чудное дело! Сам же во всем виноват, а людей винил. Хоть того же дядю. Не обязан ведь он был усыновлять меня. Мало ли что…
— Обязан! — отрезал Рыбаков. Иван посмотрел на него с интересом.
— Я вижу, вы мне верите?
— Верю, парень. О твоей дальнейшей биографии догадываюсь. Вот что… — Александр Кириллович поднялся со стула и пошел переодеваться.
Вернулся он из спальни в парадном костюме, с орденской планкой на груди.
— Скоро придет тетя Ксения, дожидайтесь ее, — приказал он Санди. — А ты, Иван, идем со мной. Не спрашивай, иди, когда тебе говорят.
А Иван и не спрашивал. Начиная с этой минуты он всем сердцем поверил Александру Кирилловичу, уже понимая, что этот человек не Стасику чета, что такого не довелось ему еще встретить на темной дороге, которой шел он долго-долго.
Как ни странно, но в этом парне, прошедшем огонь и воду, осталось еще много детски доверчивого. И Рыбаков это понял. Как понял всю ответственность этого момента в жизни Ивана… Обмани его теперь, и он снова бы покатился под откос. Счастье Баблака, что Александр Кириллович не был способен на обман.
Они шли пестрой, шумной улицей южного города в последнее воскресенье апреля. Подходил праздник. Оттого много народа на улицах, толпы у магазинов, оттого все спешат с покупками в руках. Группами шли улыбающиеся матросы, отпущенные на берег. Возле кино очереди на дневной сеанс. В небе весело рокотали учебные самолеты.
Рыбаков шел быстро и деловито, чуть припадая на левую ногу. «Был ранен!» — догадался Иван.
— Вот здесь, — сказал мастер.
Они вошли в квадратный каменный двор большого дома. Поднялись на третий этаж. Им сразу отпер седой худощавый мужчина, лет под пятьдесят. Звонок застал его, когда он надевал пальто. Он обрадовался гостям, засуетился.
— Куда собирался-то?
— Просто хотел пройтись. Успею. Раздевайтесь и проходите.
— Нет, мы идем… И ты пойдешь с нами, Дмитрий Сергеевич. Расскажешь этому парню все, что знаешь про Ивана Баблака. Это его сын, тоже Иван.
— Сын?! Но ведь он умер?
…Они стояли перед братской могилой. Кто-то положил у могилы букетик подснежников, кто-то веточку цветущего миндаля. Героев не забыли. Их имена были вырезаны в надгробии. Среди них Иван прочел имя отца. В глазах потемнело. «Простишь ли ты меня, отец?»
Смутно его помнил Иван. Уж очень коротко было детство, Уж очень мало с ним побыл отец. Отец! Он был очень молод, моложе Ивана. Веселый, простодушный парнишка в матросской форме, бескозырке, с открытыми — вот я весь — синими глазами. Он играл на гавайской гитаре, пел «Матрос-партизан Железняк» и «Каховку». Носил маленького сына на спине, играл с ним в Чапаева. Когда пришел грозный час для Родины, он сражался, как все, а умер как герой. Вот и все. Жил он на белом свете двадцать два года.