Корабль дураков - [82]

Шрифт
Интервал

И тут начинается уже полный кошмар. Пьяная баба отбивается от громадного щупальца, и отбивается поначалу успешно, но коварное чудище отбирает у нее фляжку и таким хитрым образом заманивает свою жертву в пучину – где на ней тут же смыкаются створки ракушки гигантской устрицы, так что торчат только ноги.

Истовые молитвы не помогают монашке. Ее собственный плат словно взбесился – он растянулся, как черная перепонка, у нее перед лицом, закрывая обзор. Она слепо мечется по палубе, наступает на собственную лютню и тоже падает за борт.

Впрочем, и на самом корабле уже небезопасно: чешуйчатые зверюги с клыками и бивнями бьются о деревянные борта, пробивая их насквозь.

По левую руку от меня барахтается спящий пьяница: с плачем идет ко дну, сжимая в руках свою стеклянную бутыль. По правую руку – огромный кит, у него в пасти беснуется шут. Когда вода поднимается к верхнему нёбу кита, шут хватается за решетку китового уса и орет в исступленном восторге:

– Наконец! Наконец-то!

Надо мною – монах. Пытается вскарабкаться вверх по матче в надежде спастись от воды, что уже заливает палубу. Но он только скользит на курином жире; ряса его задралась, явив миру рябые дородные ягодицы. Он срывается с мачты и с пронзительным визгом падает в море, что буквально кишит чудовищами. Неторопливая грустная тварь с немигающими антрацитовыми глазами глотает жидкие крики монаха и извергает их, переваренные до шепота, из своей темной, таинственной прямой кишки.

Что-то липкое и противное, как куриная кожа, задевает меня по ноге. На лице у пловца отражается страх и гадливость. Его мокрые пальцы выскальзывают у меня из руки. Острая боль пронзает мне руку до локтя, когда в моего сотоварища с ходу вгрызается некое непонятное существо. Наши взгляды встречаются через пропасть. Я знаю, мой рот не способен произнести ни звука, и поэтому я не выкрикиваю слова прощания, когда пловец, бездыханный, уходит под воду.


Очень долго (или это только так кажется, будто долго) я жду в одиночестве в открытом море. За спиной у меня тонет мачта. Ее ветви вздыхают, пропитываясь водой, каждый листик одет крошечными пузырьками. Я представляю себе, как пловец опускается на дно, руки легонько покачиваются над головой, глаза закрыты, и там, под смеженными веками – целый мир. Ему всего-то и нужно было, чтобы кто-нибудь его выслушал, и я бы выслушал обязательно – да, несмотря на его непомерное самомнение и зазнайство. Я бы с радостью окунулся в поток его скучных речей и держался бы на плаву только за счет силы слов, но при условии, что они будут новыми, то есть, я имею в виду, всегда обновленными.

Теперь, когда он утонул, я должен всплыть на поверхность.

Второй пловец – это я.

Вспомним, как все начиналось (эта хроника, я имею в виду): в своем прологе я совершил одну маленькую оплошность – едва не раскрыл себя, хотя надеялся сохранить свой секрет до конца, никто не должен был знать, что я вообще существую. Перечисляя предметы, имевшиеся на борту, я упомянул плошку для подаяний, но ведь нищего не было. Так чья же тогда эта плошка? Конечно, моя. Я наполнил ее морской водой. Разумеется, со смыслом – чтобы все остальные взяли себе на заметку. «Пейте, мечтайте и веселитесь, друзья: все равно всем вам сгинуть в морской пучине».

Я не знаю, почему они все должны были утонуть. Что это: наказание – или искупление? За какие грехи – и каких грехов: простительных или смертных? А если так, то при чем здесь шут? Судьбу остальных – при их похоти, жадности и отчаянии, при их лености и гордыне – еще можно было бы предугадать. Но шута, который дурак в своем праве, можно было бы и пощадить: его профессия, по идее, должна давать ему полную неприкосновенность. Может быть, море востребовало его к себе, имея потребность в его шутовском мастерстве? Ибо шуты – слуги царей, и при всех своих вольностях все равно несвободны по большому счету. Или изменчивая Фортуна не терпит тех, кто разбирается в Ее играх? В конце концов, шут был слишком уверен в себе.

Я же – наоборот. Я – немой. Я – как пустынный чертог, отдающийся эхом чужих голосов.

Я никак не могу очиститься от противных, вульгарных слов, что он изрекают. По идее, мне надо бы радоваться даже этим избитым и старым басням: какая-никакая, а все ж компания. Но меня бесят их голоса. Они кружатся надо мной, словно гнус на закате. Я представляю себе их всех, как они превращаются в белую глину на дне морском, в ту самую глину, что используют гончары, а иногда – виноторговцы, чтобы закупоривать свои бутылки. Но когда они живы, какой был в них смысл? Какая от них была польза?

Они – свидетели, давшие показания. Пусть неумело, коряво и далеко не всегда – правдиво. Если где-то в творении был пробел, они его худо-бедно заполнили. Теперь, когда я вспомнил их всех и повторил рассказ каждого, я тоже, наверное, заслужил избавление? Я очень на это надеюсь. Я очень надеюсь, что мне, пересказавшему чужие повести – ведь за мной наблюдали, и мне сострадали, и терпеливо дослушали до конца, – тоже будет позволено все забыть.

Я представляю их всех среди колышущихся бурых водорослей. Рыбы обгладывают их кости. Их жизни распутываются, как клубки шерсти. Они забывают про свою жизнь, они сновидят ее обратно.


Еще от автора Грегори Норминтон
Портрет призрака

Таинственная история НЕДОПИСАННОГО ПОРТРЕТА, связавшего судьбы слишком многих людей и, возможно, повлиявшего на судьбу Англии времен Революции и Реставрации…Единство МЕСТА, ВРЕМЕНИ и ДЕЙСТВИЯ? Нет. ТРИЕДИНСТВО места, времени и действия. Ибо события, случившиеся за одни сутки 1680 г., невозможны были бы без того, что произошло за одни сутки 1670 г., а толчком ко всему послужили ОДНИ СУТКИ года 1650-го!


Чудеса и диковины

Позднее Возрождение… Эпоха гениальных творцов, гениальных авантюристов… и гениев, совмещающих талант к творчеству с талантом к преступлению.Перед вами – не просто потрясающий интеллектуальный авантюрный роман, но – удивительная анатомия самого духа, двигавшего этой эпохой. Причем режет этот дух по-живому человек, ставший своеобразным его воплощением…"Чудеса и диковины" – второй роман Грегори Норминтона, прозванного "золотым мальчиком" постмодернизма.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.