Я смотрю на будильник, стрелка которого неминуемо приближается к роковой отметке, и внезапно понимаю, что у нас осталось всего десять минут. Последние десять минут, чтобы совершить, подумать или произнести нечто действительно важное, что мы всю жизнь откладывали из-за множества мелких и суетливых дел. Но что это действительно важное, я не знаю.
Передо мной проплывает вся моя жизнь — не горячая и не холодная, не грешная и не праведная — обычная, самая обычная жизнь. Никаких серьезных прегрешений я вспомнить не могу — всего было понемногу. Хуже то, что я не могу вспомнить и никаких больших свершений, никаких подвигов и никаких особых самопожертвований. Очевидно, сейчас надо каяться в своих грехах, используя последнюю возможность, но мой главный грех — это моя неспособность к решительным, ярким, красивым поступкам, а в этом я каяться не хочу. Особых угрызений совести я тоже не испытываю, лишь томящее недовольство самим собой и желание, чтобы все поскорее закончилось.
Не знаю, о чем думают остальные, наверное, каждый о своем. Наши души замерли в ожидании прыжка из телесной скорлупы, и их слабые, неоперившиеся еще крылья трепещут.
— Инвалид так и не пришел: затерялся где-то по дороге, — сочувственно произносит моя жена.
— Дрыхнет где-нибудь на лестнице, подложив под голову пустую бутылку, — заявляет Аня.
Когда остается одна минута и ожидание становится совсем тягостным, Зарайский вдруг встает и торжественно протягивает нам дрожащие ладони. Несколько долгих секунд он стоит так неподвижно, а мы сидим и смотрим на него.
Неожиданно всё поняв, мы тоже встаем, крепко беремся за руки и изо всей силы сжимаем их, чтобы не потеряться в вечности. Может быть, мы все и не ангелы, но лучше нам не расставаться.
23:22. Все происходит мгновенно, без страха и боли… Трубного гласа мы не слышим, но мир вдруг складывается точно шахматная доска. Я успеваю еще подумать, что чего-то важного мы так и не сказали.