Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - [42]
Второй. Я страшно испугался, когда нас с ним знакомили, когда я понял, что он хочет со мной познакомиться, что, вот, он уже со мною знакомится и я с ним тоже знакомлюсь и что, вот, мы с ним уже познакомились. Сердце мне сразу сказало: „Вот, это он. Он будет им. Тем, кого я так долго жду. О ком я так долго мечтаю“. И мне надо было бы, наверное, радоваться: вот, мечты сбываются. И я обрадовался, да, какое-то ожидание счастья забрезжило во мне, предчувствие счастья, большого, потрясающего и великолепного, которого я никогда не имел и которого, может быть, когда оно случится, не вынесу, но все-таки это — счастье, и оно для меня и — мое: будь что будет, а оно будет мое. Но все это ощущение счастья было немного потом, а сначала был просто страх — страшный, большой, никогда мною не испытанный прежде, по-видимому, смертный страх. Сердце мое, сказав „это он“, тут же затрепыхалось, забилось, в животе у меня что-то упало, я едва устоял на ногах, я задохнулся, я чуть не упал было в обморок, потихоньку, стараясь, чтобы никто этого не заметил, я расплакался: от этого пережитого мною страха и от этого ощущения (предощущения?) счастья, которые слились, наконец, в одно (страх вызывал счастье, и счастье вызывало страх), слезы выступили у меня на глазах. Но я сдержал себя и взял себя в руки. И мне кажется, моих слез он не увидел. Но уж с чем я никак ничего не мог поделать и что всем было видно и было видно, конечно, ему, это, когда нас с ним познакомили, — я страшно смутился. И потом, что бы он ни делал возле меня, какие бы подходы ко мне ни устраивал, как бы он ко мне ни приближался, мне все казалось, что все, что он делает, — стыдно, я все время стыдился его, будто бы в нем собралось все стыдное (мира), что, может быть, и его стыдное, и, главное, мое стыдное, и в нем я видел себя, стыдного себя, в нем я стыдился себя, то есть мне, таким образом, было стыдно вдвойне: и за него, и за себя. Не знаю, как я пережил этот всеобъемлющий стыд. Можно сказать, что я привык, притерпелся. Но нет, я все-таки никогда не привык и, притерпевшись, никогда не переставал его чувствовать: забывшись, я мог, конечно, увлечься, стать резвым, живым, но в самый разгар такой живости вдруг краска смущения непроизвольно (от меня независимо, и в этом-то тоже была трагедия) выступала у меня на лице, и я снова стыдился. Можно сказать, что совесть все время присутствовала у меня на лице: обнаженная, живая, неутолимая и неустранимая совесть. Я понимал, как это плохо: так непрерывно совеститься, так открыть (открыто держать) свою совесть. На меня обращали внимание: излишнее, назойливое внимание. На улице на меня оглядывались. Иногда возле меня останавливались и внимательно меня разглядывали. За моей спиной шептались, на меня показывали пальцами. Женщины жалели меня. Мужчины постарше задумывались. Мужчины помоложе отворачивались и, ускоряя свой шаг, стремились поскорее уйти от меня. Мальчишки-сорванцы смущенно посмеивались, собираясь в группки: хохотать надо мной во весь голос все-таки что-то им мешало, и они лишь молча переталкивались локтями. Годовалые младенцы, завидев меня, ударялись в плач, и матери, опуская им на лицо кружевные занавески, подхватывали их, поворачивались ко мне спиной, укачивали и шептали что-то утешительное и объяснительное: „это бука… бука пришел“. „Какой там бука! — хотелось мне закричать этим глупым бабам и их глупым детям. — Какой я бука! разве я бука!“ И: „Я не хочу быть букой!“ И: „Я покажу вам сейчас буку! Вы у меня узнаете, что такое бука и как обзывать людей буками…“ Но, во-первых, практически это было нереально: ведь они, как всегда, говорили не со мной, а со своими младенцами, хотя, конечно, отчасти и со мной. Но с чего бы это они стали ко мне признаваться? Если бы я к ним признался, они бы ко мне не признались! Я бы им что-то сказал, да, но они бы просто мне не ответили, сделав вид, что это я не к ним и это их не касается. А во-вторых, я чувствовал тут какую-то правоту с их стороны. И эти-то младенцы больше всего меня уязвляли, Ну, ладно там — хулиганы-мальчишки, глупые тетки, выжившие из ума старики, вечно занятые своими делами мужчины. Ну ладно, пусть им что-то кажется. Но вот младенцы? Мягкие, нежные, глупые, умные, чистые и непорочные младенцы! И младенцы туда же! Вот, еще и младенцы!.. Я слышал где-то, что устами младенцев глаголет истина. И именно они-то, младенцы, не признавали меня такого. Я сочинял (корявые) стихи: „Wie Fliegen weiden sie an meinem Gesicht / Und wie diese schlagen sie ihre Augen nieder / sobald tu ich meine Augen auf…“[2] Но я ничего не мог с собою поделать. Я был таков, какой я есть (часто даже не понимая про себя какой и — почему все они так), и моя совесть явственно была у меня на лице.
Первый. Я, конечно, видел эту его совесть у него на лице. Еще бы: так явственно, так можно сразу все прочитать. Ну и что? С совестью только не оберешься хлопот, и он об этом уже чуть-чуть рассказал. Что совесть? Совесть — копейка. Знаем мы таких совестливых! Совестится, совестится, смотришь, всю жизнь, и, вот, начинаешь думать про него, что он порядочный человек, а потом такую гадость отмочит, что вовек не расхлебаешь, и только диву даешься да едва лишь успеваешь глаза протирать. Было также в этом с его стороны для меня и что-то хорошее: я использовал это его качество как инструмент, употреблял в свою пользу. Я его проверял („надо проверять“) по лицу. Я, будто бы невзначай, подсовывал ему что-то плохое и, как рыба приманку, с любопытством смотрел, возьмет он или не возьмет? И всегда, глядя ему на лицо, я видел, как он вспыхивал, смущался, краснел, и, хотя потом, сверх того, мог брезгливо скривить губы, передернуть плечом и, взяв двумя пальчиками, попробовать это плохое от себя отодвинуть или, если оно было тяжелое и большое плохое, самому отодвинуться, для меня эти внешние его проявления были фактически лишние и были уже не нужны: я-то видел, что он сразу понял, что я ему подсунул плохое. Иногда он говорил: Нет, не надо…», а я мысленно твердил упорно ему в ответ: «Нет, надо. Нет, надо». Когда я, наоборот, подсовывал ему хорошее, он так же, если еще не больше, смущался, краснел, и, хотя я видел, что он мне благодарен (так же как в первый раз, при плохом, он чуть-чуть недоумевал на меня: зачем все это?) и уже не думает, «зачем это» ибо видит, что это-то все для него, а просто — ему хочется взять, но и, хотя хочется, он все-таки все равно не берет, опять отстраняет, хотя уже менее резко (не двумя пальчиками) и более мягко, будто б боясь меня обидеть, но — все равно отстраняет и опять стыдливо произносит свое: «Нет, не надо… Лучше не надо». — «А откуда тебе знать, мой дорогой, — думал я, — что „лучше“, а что „не лучше“? Что надо, а что не надо?» Он не брал от меня ни хорошего, ни плохого. Он только, как красна девица, непрерывно и неотступно стыдился. Еще когда мы познакомились, он, так застыдился, что чуть не заплакал и еле сдержался. Стыдиться, конечно, — благородно, прекрасно. Но из совести кафтан не сошьешь. Должна же быть и какая-то мера. Хочешь стыдиться — стыдись, но знай при этом и меру. А так он так все время стыдился меня, будто бы я все время делаю что-то не так, не так и не то, будто б у меня нечестные намерения по отношению к нему, в которых он и подозревал меня, будто б я не друг ему, а — враг. Как сказал Гете: «Verdriesslich siel mir stets die steife Klugheit / Und dass er immer nur den Meister spielt. Anstatt zu forschen, ob des Hörers Geist / Nicht schon für sich auf guten Spuren wandle. Belehrt er dich von manchem, das du besser. / Und tiefer fühltest, und vernimmt kein Wort, Das du ihm sagst, und wird dich stets verkennen»
«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», — написал автор в 1960 году, а в 1996 году осознал, что эта книга уже написана, и она сложилась в «Империю в четырех измерениях». Каждое «измерение» — самостоятельная книга, но вместе они — цепь из двенадцати звеньев (по три текста в каждом томе). Связаны они не только автором, но временем и местом: «Первое измерение» это 1960-е годы, «Второе» — 1970-е, «Третье» — 1980-е, «Четвертое» — 1990-е.Первое измерение — «Аптекарский остров» дань малой родине писателя, Аптекарскому острову в Петербурге, именно отсюда он отсчитывает свои первые воспоминания, от первой блокадной зимы.«Аптекарский остров» — это одноименный цикл рассказов; «Дачная местность (Дубль)» — сложное целое: текст и рефлексия по поводу его написания; роман «Улетающий Монахов», герой которого проходит всю «эпопею мужских сезонов» — от мальчика до мужа.
Роман «Пушкинский дом» критики называют «эпохальной книгой», классикой русской литературы XX века. Законченный в 1971-м, он впервые увидел свет лишь в 1978-м — да и то не на родине писателя, а в США.А к российскому читателю впервые пришел только в 1989 году. И сразу стал культовой книгой целого поколения.
В «Нулевой том» вошли ранние, первые произведения Андрея Битова: повести «Одна страна» и «Путешествие к другу детства», рассказы (от коротких, времен Литературного объединения Ленинградского горного института, что посещал автор, до первого самостоятельного сборника), первый роман «Он – это я» и первые стихи.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Новый роман Андрея Битова состоит из нескольких глав, каждая из которых может быть прочитана как отдельное произведение. Эти тексты написал неизвестный иностранный автор Э. Тайрд-Боффин о еще менее известном авторе Урбино Ваноски, а Битов, воспроизводя по памяти давно потерянную книгу, просто «перевел ее как переводную картинку».Сам Битов считает: «Читатель волен отдать предпочтение тому или иному рассказу, но если он осилит все подряд и расслышит эхо, распространяющееся от предыдущему к следующему и от каждого к каждому, то он обнаружит и источник его, то есть прочтет и сам роман, а не набор историй».
В книгу включены повести разных лет, связанные размышлениями о роли человека в круге бытия, о постижении смысла жизни, творчества, самого себя.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Есть люди, которые расстаются с детством навсегда: однажды вдруг становятся серьезными-важными, перестают верить в чудеса и сказки. А есть такие, как Тимоте де Фомбель: они умеют возвращаться из обыденности в Нарнию, Швамбранию и Нетландию собственного детства. Первых и вторых объединяет одно: ни те, ни другие не могут вспомнить, когда они свою личную волшебную страну покинули. Новая автобиографическая книга французского писателя насыщена образами, мелодиями и запахами – да-да, запахами: загородного домика, летнего сада, старины – их все почти физически ощущаешь при чтении.
«Человек на балконе» — первая книга казахстанского блогера Ержана Рашева. В ней он рассказывает о своем возвращении на родину после учебы и работы за границей, о безрассудной молодости, о встрече с супругой Джулианой, которой и посвящена книга. Каждый воспримет ее по-разному — кто-то узнает в герое Ержана Рашева себя, кто-то откроет другой Алматы и его жителей. Но главное, что эта книга — о нас, о нашей жизни, об ошибках, которые совершает каждый и о том, как не относиться к ним слишком серьезно.
Петер Хениш (р. 1943) — австрийский писатель, историк и психолог, один из создателей литературного журнала «Веспеннест» (1969). С 1975 г. основатель, певец и автор текстов нескольких музыкальных групп. Автор полутора десятков книг, на русском языке издается впервые.Роман «Маленькая фигурка моего отца» (1975), в основе которого подлинная история отца писателя, знаменитого фоторепортера Третьего рейха, — книга о том, что мы выбираем и чего не можем выбирать, об искусстве и ремесле, о судьбе художника и маленького человека в водовороте истории XX века.
Восточная Анатолия. Место, где свято чтут традиции предков. Здесь произошло страшное – над Мерьем было совершено насилие. И что еще ужаснее – по местным законам чести девушка должна совершить самоубийство, чтобы смыть позор с семьи. Ей всего пятнадцать лет, и она хочет жить. «Бог рождает женщинами только тех, кого хочет покарать», – думает Мерьем. Ее дядя поручает своему сыну Джемалю отвезти Мерьем подальше от дома, в Стамбул, и там убить. В этой истории каждый герой столкнется с мучительным выбором: следовать традициям или здравому смыслу, покориться судьбе или до конца бороться за свое счастье.
Взглянуть на жизнь человека «нечеловеческими» глазами… Узнать, что такое «человек», и действительно ли человеческий социум идет в нужном направлении… Думаете трудно? Нет! Ведь наша жизнь — игра! Игра с юмором, иронией и безграничным интересом ко всему новому!
Вторая книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)», посвященных 1960–1980-м годам XX века. Освобождение от «ценностей» советского общества формировало особую авторскую позицию: обращение к ценностям, репрессированным официальной культурой и в нравственной, и в эстетической сферах. В уникальных для литературы 1970-х гг. текстах отражен художественный опыт выживания в пустоте.Автор концепции издания — Б. И. Иванов.
Последняя книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)». Произведения, составляющие сборник, были написаны и напечатаны в сам- и тамиздате еще до перестройки, упреждая поток разоблачительной публицистики конца 1980-х. Их герои воспринимают проблемы бытия не сквозь призму идеологических предписаний, а в достоверности личного эмоционального опыта.Автор концепции издания — Б. И. Иванов.