Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е - [39]
И я понимал: у меня нет врага. Взрослые, кстати, говорили мне не только то, что говорили мне папа и мама. К нам, например, приходил иногда двоюродный дядя, и он говорил: «Все люди волки. Не верь никому. Быть волком — это и хорошо, и естественно. Надо быть волком и не надо жить по-людски. То есть жить по-волчьи — это и значит жить по-людски». И еще: «Все люди враги!..» Я настораживался, впитывал в себя его слова, я его внимательно слушал, мысленно приглядываясь в то же время к себе и все сопоставляя с собой (таким, каким я себя тогда понимал), кое-что внутренне отвергая, но кое-что — и большинство? главное, суть? — принимая в себя и для себя; «Да, это так… Да, я это знаю… Ну, может быть, не волки, это чересчур сильно сказано, да и слишком образно к тому же. Не волки, а люди… Но, если не люди-волки, то, конечно, люди-враги. И я враг». Но снова при этом всплывал для меня мой постоянный вопрос: «Я враг, да. Но где же мой враг? Кто будет мне враг?» И дядя, как на грех, продолжая меня воспитывать (для этого он к нам и приходил), ставил меня между колен и, повернув лицом к свету и гладя меня по головке, ласково спрашивал меня, подходя сначала издалека: «А Акиншин был сегодня в яслях?» (Когда я еще ходил в ясли, Акиншин был там известный драчун и забияка.) «Да, — отвечал я по-детски наивно, еще не прозревая подвоха, — был». — «А он тебя бил?» — спрашивал дядя дальше. «Да, бил». Дядя удовлетворенно кивал головой и чему-то довольно улыбался, прежде чем задать следующий вопрос: «А ты его бил?» — «Да, и я его бил», — отвечал я. «Хорошо, — говорил дядя, кивнув головой. — Ну, а кто из вас друг друга побил: ты его или он тебя?» — «Мы оба друг друга побили», — говорил я. «Нет, так не бывает, — говорил дядя. — Кто-то обязательно должен друг друга побить. Иначе никогда не бывает…» — «Да нет же, — говорил я. — Я знаю точно, что мы друг друга побили!» — «Ну, ладно, — дядя сокрушенно вздыхал и вертел по сторонам головой. — Оставим эту тему». Но, делая вид, что он отходит от темы, он, отступая на шаг вбок, только давал ей продолжение. Как бы невзначай он меня спрашивал: «Так вы с ним враги?» — «Нет, что ты, дядя, — говорил я ему. — Мы с ним друзья!» — «Да, да, — он кивал головой и потом, все еще не теряя надежды добиться от меня толку и меня воспитать: — Но вы деретесь с ним, потому что вы с ним враги?» — «Да нет, дядя, — отвечал я ему. — Какие же мы с ним враги? Мы с ним деремся, потому что мы с ним друзья!» — «Да, да, — дядя, сдаваясь, сокрушенно вздыхал. — Да, конечно. Вы с ним друзья. Я и забыл, что вы с ним друзья…» Но так у нас с дядей было, пока я был в яслях (и еще позже — в детском саду). В школе он меня спрашивал уже более прямо, без столь долгих обходных маневров: «Ну, скажи мне, кто в классе твой враг? Кого ты больше всех не любишь? Кого ты ненавидишь?» И я, стыдясь и краснея, чувствуя, как это нехорошо, что я вот такой, отвечал ему: «У меня нет врага». И: «Я всех люблю. Я никого не ненавижу…» И дядя снова вздыхал, сокрушался, не в силах ничего со мной поделать или для меня что-то сделать, хотя бы как-то помочь: «Да, да, всех люблю… Да, никого не ненавижу… Да, врагов нет, врагов совсем нигде нет…» И потом, попечалившись так немного, он, преодолев, наконец, свою печаль и свою неудачу со мною, бодро вставал и снова, положив руку мне на голову, говорил мне что-нибудь утешительное, согревающее, полуясное, но и полузагадочное, полуоткрыто и полунамеком: «Ну, ладно. Подождем. Время есть. Еще все впереди… У тебя еще вся жизнь впереди… У тебя еще будет все, что ты хочешь, и даже то, чего ты не хочешь…» И я понимал: да, дядя страдает из-за меня. Я понимал, что я хочу иметь врага. И я понимал, что у меня нет врага. Вот где мучение, вот где загвоздка! Мне нужен был настоящий и полноценный враг, не какие-то там голодранцы, товарищи — из яслей или из школы. Вот тогда бы я ожил! Тогда б моя жизнь расцвела (и я бы расцвел) и наполнилась смыслом. Тогда бы я (найдя себе врага) нашел самого себя! Тогда бы моя форма, «я», слилась со своим содержанием: «он», то есть враг. Тогда бы моя жизнь не плыла бы вперед, как пустая коробка в луже, вихляясь туда и сюда под порывами ветра, навязывающего ей свою волю, а стала бы, уже исходя из своей собственной внутренней воли, то есть моей воли, отталкивающейся от моего врага, исходя из меня самого, стала бы плыть вперед, как лодка, в которую положили, наконец, отсутствовавший в ней прежде и нужный полезный балласт, придавший ей и курс, и остойчивость, и силу сопротивления внешним случайным и произвольным порывам (например, ветра), — поплыла бы уже не по луже, по морю! Да и я сам, враг, заимев врага, стал бы, наверно, более полноценным, более собственно врагом. (А так кто я? Не враг, а сопляк!) Я представлял себе своего желаемого врага. Я его мысленно расписывал себе в своем воображении: «Вот, он такой и такой. Такой-то… Отсель и доселя…» Я представлял себе, как я его ненавижу. Как он меня ненавидит! Как мы оба ненавидим друг друга. Я представлял себе, как я на него негодую (и он на меня негодует). Как я сначала по отношению к нему — исподтишка любопытствую. Как я, заполучив его сполна, им потом наслаждаюсь: с каким большим удовольствием! Я представлял себе, как я его холю, лелею, берегу (для себя) и люблю. Да, люблю. Как мы оба любим друг друга. Но как мне заиметь врага? Конечно, я тоже был последовательный оптимист и надеялся на прогресс, который принесет мне будущее. Но все-таки уже и сейчас я жил и, живой, не откладывая в долгий ящик, должен был бы, наверное, попытаться хоть что-то тут сделать. А так, без врага, я был не человек, я был явно урод, неполноценен, — вдвойне монстр и урод: я враг без врага. И я пытался тут исподволь делать кое-какие подходы. Как человек прямой, наивный, неопытный и непредвидящий к тому же второго и третьего смысла, а видящий только лишь первое, то, что ближе лежит, я (к тому же ребенок, дитя) делал, естественно, лишь самый первый и естественный шаг, самое первое и самое простое. Я подходил к кому-нибудь, почти случайно, почти наудачу, так, лишь чуть-чуть приглядевшись к окружавшей меня толпе (понравился агрессивный блеск глаз? или большие кулаки?), и, чего-то стыдясь, будто б я делаю что-то плохое, то, что не надо, я все-таки, принудив себя, говорил, глядя в сторону, то, что думал: «Давай будем с тобою врагами?» Реакции здесь были самые разнообразные. Одни просто удивлялись, — почти не думая всерьез о моем предложении, а больше думая о себе: «Ты что, спятил? Пошел вон!» И они, занявшись своими делами, убегали прочь от меня. Другие пытались в своем ответе как-то попутно меня оценить: «Куда лезешь, балда? Врага захотел? Я тебе покажу сейчас такого врага, что ты у меня запоешь…» И, убегая, они добавляли: «По носу захотел, дурачок?» («Сами вы дураки, — думал я. — Вот теперь-то и видно, что вы дураки, а я один умный. Куда вам до меня? Куда вам понять!») И еще я опять обижался: «Почему по носу? При чем тут опять этот нос? Почему, если враг, то уж непременно и по носу? Неужели, чуть речь зашла о враге, никак нельзя обойтись без носа?» И я строил им вдогонку из пальцев «носы», правда, когда они были уже далеко и их совсем не было видно. Но были и третьи, которые принимали меня всерьез. Они, услышав, что я им предложил, настораживались, никуда не бежали, стояли возле меня и подолгу разглядывали. Казалось, они все сомневались, в чем-то все еще колебались: вот, я что-то им предложил, но им еще было мало того, что я им предложил, и они ждали от меня чего-то еще. Но что было это «еще»? Я не знал. Я, наконец, не вытерпев, начинал их подбодрять и подталкивать: «Ну, что же вы? Чего вы задумались?.. Давайте будем врагами…» И они, пропуская мои слова мимо ушей, все топтались на месте и переминались с ноги на ногу. До тех пор, пока кто-нибудь один из них, самый, видно, решительный, умный, понятливый и осторожный (главарь? вожак?), не спрашивал меня, будто бы нехотя: «А что ты нам за это дашь?» Я не знал, что им дать. Я не знал, что им надо. Подкупать их рублями не приходило мне в голову. И я тогда решался отдать самое ценное, что я знал про себя, я делал к ним еще один шаг, подходил к ним вплотную и, привстав на цыпочки, подтягивался к уху этого вожака (а он, естественно, наклонял к моим губам свою голову) и, волнуясь, жарко шептал ему туда вверх: «Я враг. Да, ты знаешь: я враг!» Он оживлялся. Он молча кивал головой. Глаза его глядели на меня совсем весело. Но все-таки, я это видел, это было не то, что им надо. И они убегали, оставив меня одного. На ходу, правда, кто-нибудь из них, будто б не в силах так просто расстаться со мной, иногда оборачивался, опять — снова с улыбкой — глядел на меня, и я так и читал по его глазам: «А шиш ты не хочешь? выкуси, на-ка!.. Вздумал еще: чтобы мы тебе были враги. Какой ты нам враг? Ты не враг, а сопляк». Да, так это было. Может быть, именно в них (убегающих) я как раз и терял то, что мне было нужнее всего?.. Но и у меня тоже были еще другие, то есть «свои» другие — четвертые; больше как я, больше похожие на меня. Они не молчали, они понимали меня с полуслова, я видел, как им тоже хочется, и они, боясь меня упустить, сразу же и торопливо делали шаг мне навстречу и, протянув ко мне руки, сразу мне говорили: «Да, давай. Мы будем враги…» Вы думаете, мы тут же начинали с ними драться? Лупить друг друга, как меня лупили те мои друзья и в яслях, и в детском саду, и в школе? Вы думаете, они протягивали ко мне кулаки? Нет, они протягивали ко мне просто руки, свои мягкие и нежные, открытые (ладонями вверх) детские руки, и мне не оставалось ничего другого, как тоже протянуть им свои руки в ответ, и, хотя мне казалось, что я делаю что-то не то, я это делал, я их протягивал, радость заливала меня, слезы выступали у меня на глазах: «Вот, наконец-то, у меня есть он. Он. Мой враг…» — и так, взявшись за руки, мы, дети, по-детски, мы, враги, все ходили и ходили взад и вперед, много-много раз все туда и сюда, взад-вперед. Кажется, мы больше молчали, и я был доволен в уме: «Вот, он мой враг». Но иногда, кажется, мы и разговаривали. И не столько проверяя, действительно ли это так, сколько давая выход своему внутреннему, своему убеждению и накопившимся чувствам, я говорил ему, сначала (а может быть, и наоборот) полувопросительно: «Вот, ты мой враг?» А потом полуутвердительно: «Вот, ты мой враг!» — и он отвечал мне спокойно и с достоинством: «Да, я твой враг». А потом он, мой ребенок, так же спрашивал меня сначала (а может быть, и наоборот) полуутвердительно: «Вот, ты мой враг!», а потом полувопросительно: «Вот, ты мой враг?» — и я ему подтверждал: «Да, я твой враг». Но все еще тут мне чего-то не хватало. Мы замолкали потом, а я думал в уме: «Вот это и все-то? Это всего-навсего так? Мы с ним враги? Вот, он мне враг?» Все тут было немного «не то». И я понимал, что что-то «не то». Не понимая, что именно, я однажды высказал, может быть, самую суть своих огорчений, пожаловавшись однажды дяде. «Дядя, — сказал я, смущаясь. — Ты знаешь… Я тебе говорил… У меня нет врага…» И затем, не сдержавшись, уже с большим порывом, большим отчаянием: «Научи меня, дядя… Я хочу заиметь врага. Научи меня, как мне заиметь врага». — «Ага, — сказал он, довольный. — Ты уже дошел и до этого…» «Ничего, — сказал он. — Потерпи. У тебя еще все впереди…» Но это были все общие слова. Они касались и не касались меня. И он был такой равнодушный, мой дядя: глыба, стена. Его было ничем не прошибить. «Да, — сказал я ему в отместку, передразнивая его. — У меня будет со временем все то, чего я хочу, и даже то, чего я не хочу. Я это знаю». — «Да, да, — кивнул он спокойно. — Именно так…» — «Ну так вот», — сказал я. (Уж теперь-то я его прошибу!) И, потянув к себе его толстое ухо (он лениво и грациозно поддался, следуя моему движению), я прошептал ему туда свою тайну: «Я враг… Ты знаешь, я враг!» — «Ха-ха! — засмеялся он, колыхаясь животом и (он курил) пуская свой дым. — Ха-ха-ха!..» — «Что, — сказал я обиженно. — Ты мне не веришь?» И действительно, мне показалось, тут он поглядел на меня со вниманием, стал на минутку серьезен внутренне в своем отношении ко мне, что-то оценил или переоценил, что-то рассудил, что-то молниеносно обдумал и принял решение, и вот уже это решение проявляло себя и всплывало наружу. «А я знаю, — сказал он мне серьезно и спокойно. — Я давно это знаю…» И оправившись после самого первого удивленного шока («как! он это знает? откуда он это знает? откуда ему это известно?»), я увидел за его такими словами другое, внутреннее (за внешним) и самое главное, что хотел он мне сказать: «Как это мало! Ты враг — ну и что? Все мы в какой-то мере враги! И я тоже, может быть, враг. Ну и что из этого? Что здесь такого? Ты враг? Ну и хорошо, прекрасно! будь себе враг! на здоровье! будь, пожалуйста, враг! (хотя, кажется, — ты еще даже не враг, а сопляк!) Но и что из этого? Что ж из того, что ты враг?!.» Он, правда, не сказал мне почему-то все это словами. Дядя вообще иногда любил говорить загадками. Может быть, он, недоговаривая, предоставлял думать мне самому? Развивал мое мышление, мои, так сказать, силы ума? Не знаю, не знаю. Но я сам понимал: да, не то, — да, мало. Я враг? Ну и что из того? Ну и что ж, что я враг. Главное (я на верном пути?), не самому быть врагом, а заиметь себе врага. Враги мы все, но много ли у нас настоящих врагов? Вот так я думал все время. И, к моей чести, надо сказать, я никогда не был слишком обращен на себя («вот, я враг», а, наоборот, «ну и что ж, что я враг?»), всегда был настроен на внешнее, вне меня, на других, и всегда я думал тут не о себе, а о других: не «я — враг» был нужен себе, а «другой — враг» был мне нужен. И вот такого-то врага я себе и искал.
«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», — написал автор в 1960 году, а в 1996 году осознал, что эта книга уже написана, и она сложилась в «Империю в четырех измерениях». Каждое «измерение» — самостоятельная книга, но вместе они — цепь из двенадцати звеньев (по три текста в каждом томе). Связаны они не только автором, но временем и местом: «Первое измерение» это 1960-е годы, «Второе» — 1970-е, «Третье» — 1980-е, «Четвертое» — 1990-е.Первое измерение — «Аптекарский остров» дань малой родине писателя, Аптекарскому острову в Петербурге, именно отсюда он отсчитывает свои первые воспоминания, от первой блокадной зимы.«Аптекарский остров» — это одноименный цикл рассказов; «Дачная местность (Дубль)» — сложное целое: текст и рефлексия по поводу его написания; роман «Улетающий Монахов», герой которого проходит всю «эпопею мужских сезонов» — от мальчика до мужа.
Роман «Пушкинский дом» критики называют «эпохальной книгой», классикой русской литературы XX века. Законченный в 1971-м, он впервые увидел свет лишь в 1978-м — да и то не на родине писателя, а в США.А к российскому читателю впервые пришел только в 1989 году. И сразу стал культовой книгой целого поколения.
В «Нулевой том» вошли ранние, первые произведения Андрея Битова: повести «Одна страна» и «Путешествие к другу детства», рассказы (от коротких, времен Литературного объединения Ленинградского горного института, что посещал автор, до первого самостоятельного сборника), первый роман «Он – это я» и первые стихи.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Новый роман Андрея Битова состоит из нескольких глав, каждая из которых может быть прочитана как отдельное произведение. Эти тексты написал неизвестный иностранный автор Э. Тайрд-Боффин о еще менее известном авторе Урбино Ваноски, а Битов, воспроизводя по памяти давно потерянную книгу, просто «перевел ее как переводную картинку».Сам Битов считает: «Читатель волен отдать предпочтение тому или иному рассказу, но если он осилит все подряд и расслышит эхо, распространяющееся от предыдущему к следующему и от каждого к каждому, то он обнаружит и источник его, то есть прочтет и сам роман, а не набор историй».
В книгу включены повести разных лет, связанные размышлениями о роли человека в круге бытия, о постижении смысла жизни, творчества, самого себя.
Есть люди, которые расстаются с детством навсегда: однажды вдруг становятся серьезными-важными, перестают верить в чудеса и сказки. А есть такие, как Тимоте де Фомбель: они умеют возвращаться из обыденности в Нарнию, Швамбранию и Нетландию собственного детства. Первых и вторых объединяет одно: ни те, ни другие не могут вспомнить, когда они свою личную волшебную страну покинули. Новая автобиографическая книга французского писателя насыщена образами, мелодиями и запахами – да-да, запахами: загородного домика, летнего сада, старины – их все почти физически ощущаешь при чтении.
«Человек на балконе» — первая книга казахстанского блогера Ержана Рашева. В ней он рассказывает о своем возвращении на родину после учебы и работы за границей, о безрассудной молодости, о встрече с супругой Джулианой, которой и посвящена книга. Каждый воспримет ее по-разному — кто-то узнает в герое Ержана Рашева себя, кто-то откроет другой Алматы и его жителей. Но главное, что эта книга — о нас, о нашей жизни, об ошибках, которые совершает каждый и о том, как не относиться к ним слишком серьезно.
Петер Хениш (р. 1943) — австрийский писатель, историк и психолог, один из создателей литературного журнала «Веспеннест» (1969). С 1975 г. основатель, певец и автор текстов нескольких музыкальных групп. Автор полутора десятков книг, на русском языке издается впервые.Роман «Маленькая фигурка моего отца» (1975), в основе которого подлинная история отца писателя, знаменитого фоторепортера Третьего рейха, — книга о том, что мы выбираем и чего не можем выбирать, об искусстве и ремесле, о судьбе художника и маленького человека в водовороте истории XX века.
Восточная Анатолия. Место, где свято чтут традиции предков. Здесь произошло страшное – над Мерьем было совершено насилие. И что еще ужаснее – по местным законам чести девушка должна совершить самоубийство, чтобы смыть позор с семьи. Ей всего пятнадцать лет, и она хочет жить. «Бог рождает женщинами только тех, кого хочет покарать», – думает Мерьем. Ее дядя поручает своему сыну Джемалю отвезти Мерьем подальше от дома, в Стамбул, и там убить. В этой истории каждый герой столкнется с мучительным выбором: следовать традициям или здравому смыслу, покориться судьбе или до конца бороться за свое счастье.
Взглянуть на жизнь человека «нечеловеческими» глазами… Узнать, что такое «человек», и действительно ли человеческий социум идет в нужном направлении… Думаете трудно? Нет! Ведь наша жизнь — игра! Игра с юмором, иронией и безграничным интересом ко всему новому!
Вторая книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)», посвященных 1960–1980-м годам XX века. Освобождение от «ценностей» советского общества формировало особую авторскую позицию: обращение к ценностям, репрессированным официальной культурой и в нравственной, и в эстетической сферах. В уникальных для литературы 1970-х гг. текстах отражен художественный опыт выживания в пустоте.Автор концепции издания — Б. И. Иванов.
Последняя книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)». Произведения, составляющие сборник, были написаны и напечатаны в сам- и тамиздате еще до перестройки, упреждая поток разоблачительной публицистики конца 1980-х. Их герои воспринимают проблемы бытия не сквозь призму идеологических предписаний, а в достоверности личного эмоционального опыта.Автор концепции издания — Б. И. Иванов.