Критики такой аргумент не выдерживает, даже если поверить в его искренность. Потому что в пору написания первых, так сказать, „кафкианских“ своих новелл, на рубеже десятых и двадцатых годов, с творчеством Кафки автор никак не мог быть знаком! А прочитал его лишь в середине тридцатых. В разговоре со мною о Кржижановском Аникст как-то заметил, что нашей литературе просто-напросто оказался ни к чему „приоритет на Кафку“…
Есть в „Автобиографии трупа“ фрагмент, который, будучи спроецирован на судьбу Кржижановского, становится словно бы метафорой всего происшедшего с писателем в дальнейшем. Знакомый инженер дарит герою „обыкновеннейший герметически запаянный стеклянный дутыш“, внутри которого — серебристый волосок, окруженный „жестким вакуумом“. И на вопрос, как снова „включить сюда воздух?“ — инженер, недоуменно смеясь, ответствует: „Очень просто: разбить стекло“.
К началу сороковых — „сороковатых“, по его слову, — годов „жесткий вакуум“ стал для Кржижановского нестерпим. И он „разбил стекло“ — перестал писать. Правда, как бы по инерции, еще некоторое время сопротивлялся гибели. В 1942 году, во время поездки по Сибири с лекциями для артистов эвакуированных театров, он писал„…Оставаться всегда и во всем писателем, пополнить свою „копилку образов“, уметь отнестись к настоящему, как к прошлому…“ Он уговаривает себя — и не поддается на уговоры.
Наталья Евгеньевна Семпер, близко знавшая Кржижановского в последние семь лет его жизни, говорила мне, что он производил впечатление „внутренне умершего“. И воспоминания о нем, написанные по моей просьбе, настоятельно поддержанной сотрудницей Гослитмузея H. M. Рубашевой, она назвала „Человек из небытия“…
В эти годы он все тяжелее пил — при прогрессирующих гипертонии и малокровии это было равносильно самоубийству. Хотя врач зафиксировал смерть „естественную“ — от инсульта.
За несколько дней до конца женщина-врач, по долгу службы навещавшая безнадежного больного, сохраняющего сознание усилием воли, уже недостаточным, чтобы выразить законченную мысль, зная, что тот — писатель, спросила, любит ли он Пушкина. „Я… Пушкина…“ — только и смог вымолвить Кржижановский, по щекам его потекли слезы, в первый и единственный раз за все тридцать лет виденные Бовшек.
„…И гений — парадоксов друг“. Мало — чтобы противостоять парадоксальной эпохе, декларирующей духовный расцвет и вытаптывающей все, что может цвести. Но достаточно, к счастью, — чтобы дойти до нас страницами необыкновенной прозы. Потому что в истории не было и быть не может „навечного“ отлучения от культуры того, что принадлежит культуре по праву рождения. Римский император Август не подозревал, что живет в эпоху сосланного им в молдаванские степи Овидия. Он полагал, что — наоборот.
В статье об Эдгаре По Кржижановский пересказывает стихотворение его современника Теодора Бонвиля „Прыжок с трамплина“ — о клоуне, выступающем на площади, запруженной любопытной толпой: „Пружина трамплина бросает его выше кровель всех домов, выше всех рекордных цифр, и толпа, рукоплеща, кричит „браво“. Но мастеру прыжка этого мало, и среди шума зрителей он обращается к своему старому верному трамплину, прося его дать ему такую высоту, где бы он мог не видеть всех этих „бакалейщиков и нотариусов“. Второй прыжок: пестрое тело взлетает над домами, сгрудившимися вокруг площади, скользит сквозь облака — и толпа, подняв головы вверх, тщетно ждет возвращения исчезнувшего мастера прыжка“.
И далее — очевидное, напрашивающееся сопоставление: „Первый прыжок был для современников: Э. По написал довольно много рассказов, пользовавшихся успехом еще при его жизни… Но второй прыжок — от крыш к звездам — был сделан не для них, а для нас, людей грядущей эпохи. И первое, что мы должны сделать, — это точно и объективно изучить кривую этого прыжка“.
Прислушаемся к Мастеру — он говорит и о себе.
1990