Я, кажется, киваю. Лицо от улыбки вот-вот парализует. Она опускает крынку в пакет и из вежливости подходит к моим циновкам. Я убираю локти, встаю. Возвышаюсь над нею на половину головы и примерно лет так на двадцать — худой, нескладный, неудачливый. Или неудачный? Нет, неудачный, но удачливый. Все-таки семь дочек.
Верхняя циновка самая яркая — я красил тростник разноцветными чернилами, а потом собирал из него что-то вроде орнамента, в котором кружочки и квадраты пересекают друг друга до мельтешения в глазах, и тайком покрывал Ксюхиным лаком для волос. Мне самому не нравятся такие циновки, но покупателю нужно яркое. Всегда нужно что-нибудь яркое. Циновки, правда, в последнюю очередь.
— Сколько? — скучнеет она на глазах.
— Пятьдесят рублей, — говорю я в ответ и тут же понимаю, что меньше. Ну, конечно же меньше.
— А можно я посмотрю еще? — спрашивает она из вежливости.
Конечно можно, теперь уже скучнею я. Те, которые снизу, лучше, но они некрашеные. Все оттенки — золотой, почти белый, желтый, серый, коричневатый и зеленоватый. Те цвета, которыми одарило тростник солнце и обычная вода. Все.
Она осторожно отворачивает мою старательную яркость в сторону и замирает. Смотрит долго, минуту, другую, потом поднимает взгляд к небу, в котором висит палящее солнце, и отходит в сторону, чтобы ее тень не ложилась на рисунок. Я приглядываюсь. Да, на солнце циновка блестит, но солнце слепит. Нужно смотреть в пасмурную погоду. Тогда все становится тем, чем должно. Солнца в сухом тростнике и так предостаточно.
Она возвращается назад, поднимает яркую циновку, держит ее в руках так, чтобы прикрыть тенью ту циновку, которая лежит верхней в пачке, потом поднимает взгляд на меня.
— Почему я?
— Вы? — я наклоняюсь над циновкой и вижу там Машу. Да, на рисунке она. Белесыми и серыми линиями — вода. Зелеными линиями поперек воды — тростник. В просветах между тростинок золотом — Маша. Силуэт, лицо — все ее.
— Это Сиринга, — кашляю я. — Наяда. Из мифа.
— Это я! — приподнимается она на носках и шепчет мне прямо в лицо. — Я! Да смотрите же вы!
— Да, — соглашаюсь я. — Очень похоже. Совпало.
— Беру обе, — оставляет она на стойке сто рублей. — Вот эту яркую на пол брошу, на крыльцо. И буду надеяться, что ее затопчут как можно быстрее. Не делайте так больше. А вот эту себе. Только…
Она накрепко зажмуривает глаза и скатывает выбранные циновки в трубку, не глядя. Так же не глядя, подхватывает со стойки пакет с крынкой и открывает глаза, только уже сделав шаг в сторону. Я не могу оторвать взгляда от ее стана.
— Боюсь опять увидеть яркое. Загляну еще. Высмотрю что-нибудь.
— Папка, — высовывается из-под стойки Файка. — Мороженое купишь?
— Купишь, — ошалело отвечает папка.
Больше ни одного покупателя.
— Ну что, — появляется через два часа Филимон. — Продал что-то?
Я кладу перед ним двести рублей.
— И то хлеб, — радуется Филимон и показывает тяжелый промасленный мешок размером с его голову. — Я тоже с добычей.
— Что это? — интересуюсь я.
— Подшипники, — отвечает Филимон. — Шарики от подшипников. Не шибко большие, миллиметров по пять, то что надо. В масле, зато не ржавые. Одна приятность — что на пальцах, что на языке.
— На языке? — я не могу понять. — Зачем тебе шарики от подшипников.
— Как зачем? — удивляется Филимон. — Кузе Щербатому. Ему надоело гальку глотать. Толку мало. Да и непроходимость в животе у него какая-то образовывается. Да и найди эту гальку. На городском пляже и горсть песка с собой не унесешь. Досматривают!
Мы идем с Файкой к лодке. Я тащу рулон циновок, которых стало меньше на две, Файка лижет мороженое в стаканчике с кремовой розочкой. Филимон остался на рынке. А нам нужно домой. Сегодня должна вернуться с Самого Большого Острова Ксюха. Она поступила в Институт. По этому поводу дома будет праздник.
— Папка! Папка! Смотри! Вон же лошадка!
Я оборачиваюсь. У заводского забора стоит ослик. Он прядет ушами и без особого желания обтрепывает верхушки подзаборных сорняков. Хозяин ослика, судя по приставленной к забору лестнице, добывает что-то нужное на территории Завода.
— Это ослик, Файка, — говорю я.
Она смотрит на меня снизу строго, как учительница. Даже грозит пальчиком.
— А какая разница? — и добавляет через секунду. — Ты что, заболел?
— Почему заболел? — не понимаю я.
— Ты улыбаться перестал, папка! — горячо шепчет Файка. — Влюбился, что ли?
— Глупости! — делаю я страшное лицо.
Наверное, примерно так визжат маленькие поросята. Даже в ушах зазвенело.