Колеблясь в решении вопроса, Старцев в конце концов не мог устоять против смущения дальнейшей участью дочери и соблазна угощением и вдруг приказал сыну:
— Петя, иди к дяде Николаю и пригласи его и тетку Клавдию сюда.
Мальчик, не говоря ни слова, быстро вскочил на ноги, надел какое-то пальтишко, взял шапку в руки и скрылся за дверью.
Гости разделись и сели на места. Они убедились, что Старцев сдался. Начался оживленный разговор о предстоящей свадьбе, о невесте и женихе, которым пророчилась счастливая будущность.
Дядя Николай и тетка Клавдия явиться не замедлили.
Николай был лет сорока пяти, здоровый, коренастый, с красным от заводского огня лицом, с небольшой русой бородкой, а жена его была лет сорока, с румяным лицом, еще не утратившим свежести, живая и веселая.
— Ну, Николай Иванович, дело вышло: Катерину мою сманили, — сказал Старцев, указывая рукой на гостей.
Николай весело заговорил:
— Выходит, что они заворовались… Будем их судить, только не так, как Шемяка…[1] Уж мы их нашпарим!
— Что же делать? Отвечать приходится, — с улыбкой отозвался один из гостей.
— Да уж возьмем с вас дань, ощиплем вас, как репку, — сыпал шутками Николай.
Все смеялись.
Одна из женщин вышла в переднюю, где лежал кузов, в котором находилось то, что называлось «повинной», взяла его и возвратилась в комнату, оглашаемую взрывами смеха от новых шуток Николая.
На столе возле самовара вмиг появились бутылки с водкой и домашними настойками и тарелки с незатейливой закуской.
Началось угощение, усердное и бесконечное.
— Уж вы, Яков Иваныч, за родную дочь свою пейте всю… Ни капельки не оставляйте… Бог счастье пошлет… — лепетала женщина.
— Хозяйка она у меня была… Не хуже покойной матери правилась, — говорил Старцев и пил «всю».
— Как же не пить? — шутил Николай, — Яков дочь пропивает, а я — племянницу!
И он тоже осушал рюмки.
Вскоре все захмелели, стали очень веселы, начали громко говорить и кричать.
Николай, слегка подвыпивший, запел свою любимую песню:
Его чистый и приятный тенор мягко звучал и красиво вибрировал, разливаясь по комнате, и чувствовалось что-то родное всем в каждом звуке песни.
Я спускалась к ручеечку, —
продолжал певец, и ему уже вторила звонким дискантом его жена. Потом голоса их слились и наполнили комнату переливавшимися волнами звуков, передававших грусть и волнение девушки-крестьянки, которой суждено выйти замуж за барина, хотя она любит крестьянина Ванюшку.
Песня оборвалась и замерла. Начали снова выпивать. Потом опять запели и уже все — хором.
И долго не смолкало пение заунывных народных песен, порой трогавших до глубины души самих поющих.
Часа в четыре утра гости ушли. Старцев остался один. Дети уже давно спали. Ему спать не хотелось, и он ходил по комнате, думая о судьбе дочери и о разлуке с ней. И грустно становилось ему, точно камень наваливался на грудь.
В комнате было неуютно, тихо и мрачно. На столе, догорая, слабо мерцала свеча, а рядом с ней стояли опорожненные бутылки и тарелки с остатками закуски. И все веяло, казалось, какой-то пустотой.
Старцев окинул мутным взором комнату, остановился в немом раздумье, затем сел на скамью и, склонив голову, тихо и печально забормотал:
— Не будет у меня Катерины… Хозяйка была — не хуже матери. Та все умела сделать своими руками… Дом вместе сдомили… Детей на ноги поставили… Век изжили любя… Катерина — вся в мать… Не будет ее у меня… Катерину пропили!..
И он заплакал.
1911