Люди со всех сторон сбегались к месту катастрофы.
Прибежал и Стефен. Он бросился к своему другу, наклонился над ним и, с трудом сдерживая подступавшие к горлу рыдания, спросил:
— Что с вами, дорогой друг? Вы ранены?
— Я умираю… — едва слышно простонал Гаррисон. — Передайте парижанам… что я…
Силы изменили ему, и голос оборвался. Он попытался было подняться на локте, но не мог; заметив это, Стефен приподнял его голову.
— Что вы хотели бы передать парижанам? — спросил он, совсем близко наклоняясь над умирающим.
Но глаза Гаррисона уже затянулись пеленой смерти, и на посиневших губах выступила пена. Он испустил глубокий вздох, — вздох прощания с землей, с жизнью, с людьми, со всем, чем он жил и что было ему дорого.
Стефен бережно опустил его голову, как бы боясь причинить ему боль, закрыл ему глаза, потом встал, снял шляпу и медленно перекрестился.
В течение нескольких минут в городе царила глубокая тишина. Казалось, что подземный Париж хочет почтить религиозным молчанием того, кто был его духовным отцом и одним из главных создателей.
Но в дни тревог и смятенья живые не любят подолгу останавливаться над телами павших. Скоро снова зашипел в воздухе снаряд, неся с собой смерть, разрушение и животный ужас.
Только через два дня прекратилась уличная борьба и наступило затишье.
Подземный Париж походил на поле сражения, над которым долго носилась смерть, злорадно торжествующая, опьяненная кровью, пожиная обильную жатву.
С обеих сторон были тысячи убитых и раненых. С улиц, площадей и полуразрушенных домов спешно убирали трупы. Целая армия механиков и простых рабочих спешно восстанавливала то, что было разрушено в слепой ярости гражданской войны.
Инсургенты были разбиты наголову. Часть бежала за пределы Парижа, другие были арестованы и заключены во временные, импровизированные тюрьмы, так как старые были разрушены.
Похороны жертв гражданской войны были обставлены с грустной торжественностью. Печально отдавался под бетонными сводами звон колоколов собора Парижской Богоматери; глубокой тоской волновали сердца медленные звуки похоронного марша; над толпой колыхались обвязанные черными лентами национальные флаги и покачивались катафалки, которые казались черными таинственными ладьями, плывущими в океан вечности.
Впереди всех, точно адмиральский корабль этой черной эскадры, плыл катафалк с останками Гаррисона, украшенный венками и траурными лентами. Со спокойной уверенностью вел за собой Гаррисон толпу покойников в океан вечности, — с той же спокойной уверенностью, с какой он, недавно еще, указывал ей путь в океане жизни.
На кладбище, перед крематорием, Стефен, после прочувствованной речи в честь всех погибших, посвятил несколько слов памяти своего безвременно павшего друга. Толпа слушала его в религиозном молчании, с обнаженными, низко поникшими головами.
— Граждане! — говорил Стефен. — Из всех понесенных нами тяжких утрат, это самая тяжкая, самая скорбная. Мы навеки прощаемся здесь с великим гражданином, отечеством которого был весь мир. Он умер, но дело его не умрет, пока будет биться хотя бы одно сердце человеческое. Он указал нам путь спасения от грозной опасности и заложил первый камень первого подземного города. Его гению и энергии миллионы людей обязаны спасением от верной смерти. Ярким светочем горело это мужественное, благородное сердце. Честь и слава неутомимому борцу за счастье человечества! Да будет запечатлена память о нем навеки, переходя из рода в род, из поколения в поколение. Золотыми буквами вписал он свое имя в великую книгу Истории, и с почетом и уважением будуть произносить это имя даже наши далекие потомки. Да почиет он в мире и да будет ему легка земля, на которой он оставил такие глубокие следы своего творчества. Мы, остающиеся в живых, будем, по мере сил, продолжать его дело. Над прахом его мы поклянемся забыть все, что нас разделяло, и дружно, общими силами, возьмемся за работу по восстановлению выбитой из колеи жизни. Это будет лучшим способом чтить память великого друга человечества Кресби Гаррисона.
Тела погибших были преданы огню, и прах их почил в урнах, а живые взялись за дело.
Люди-муравьи с таким же усердием стали отстраивать свой муравейник, с каким вчера только разрушали его. Тысячами копались они в земле, ремонтировали дома, чинили пути, прокладывали вывороченные рельсы. Париж получил тяжкие раны, и их надо было залечить возможно скорее.
Через несколько дней над городом засияло новое искусственное солнце, такое же исправное, бесстрастное и холодное, как и прежнее. Не радовались ему люди, а, наоборот, бросали на него враждебные взгляды, как бы говоря: «Ты опять тут, постылое!»
Жизнь понемногу налаживалась. Фабрики и заводы пошли полным ходом. Была объявлена беспощадная война праздности. Все способные к работе поставлены были к станкам и машинам. Комитет обороны взял все производство под свой личный контроль; совместно с выборными от рабочих, он устанавливал расценки, регулировал условия труда, следил за правильным распределением прибылей между всеми рабочими и служащими данного предприятия, улаживал возникающие конфликты. Забастовки были запрещены, и те, которые призывали к ним, сурово карались.