Корейцы вообще все делают хорошо: лучшие закройщики в Южном (так островитяне любовно прозвали свою столицу) — корейцы; чудо-трубач в оркестре ресторана «Спорт», местный Луи Армстронг, — кореец... Капуста корейского посола — чамча — выше всяких похвал! Лепешки пен-се или кок-су вы едали?! Едва ли! И много вы потеряли! Эти корейские лепешки можно было отведать в единственной в Южном харчевне с корейской кухней, в начале шестидесятых — и пальчики облизать, язык проглотить!
Что-то такое вызревало в среде корейцев на Сахалине, наверное, и в других местах, где назначено было жить — волею вождя народов — этой очень жизнеспособной нации; наращивался слой плодородной почвы для всхода таланта — не только в сфере огородничества, засола капусты, печения лепешек, пошива верхней одежды или игры на музыкальных инструментах... В шестидесятые годы в корейских семьях на южном Сахалине подрастала генерация, пролепетавшая свои первые слова по-русски... Прививка ветви одного этноса к стволу другого, бывает, приносит высокой ценности плод, с признаками не только исходно-этническими, но и с неведомой мастью гибрида.
Послевоенная генерация сахалинских корейцев освоила русский язык как собственный, как почву под огород; оставалось приобретенное возделать, по-корейски бережно взрастить, искусно приготовить... Ну да, на словесной ниве...
В середине семидесятых годов в ленинградский журнал «Аврора» был принесен рассказ сахалинского корейца Анатолия Кима (тогда он жил в Ленинграде) «Акварель». Рассказ почему-то, не знаю, принес актер Иннокентий Смоктуновский, может быть, как Жрец Мельпомены — музы трагедии: в рассказе Кима угадывался отзвук трагедии, взывающий к высокому искусству. «Акварель» напечатали в «Авроре». В раннем сочинении даровитого автора можно прочесть некоторое соответствие манеры лучшим японским образцам. Ну, скажем, прозы Акутагавы, или чьей-то еще, пока что не прочтенной, быть может, и не написанной, но обязательно очень японской. Впрочем, в рассказе Анатолия Кима «Акварель» можно и не улавливать этого соответствия, а просто внять едва слышным душевным зовам, насладиться тонким рисунком словосочетаний, мерой стиля, органичной для этого мироощущения орнаментальной деформацией фразы. Проза Кима произросла из сочувствия человеческому горю, но еще в ней был (и есть) восточный стоицизм, глядящий в глаза жестокости сузившимися от пристальности глазами.
От прозы Кима — первых его вещей — пахло ламинарией (то есть морской капустой), вынесенной из вод Японского (или Охотского) моря, разложенной на сахалинской лайде. Рассказ Анатолия Кима показался мне (я работал тогда завотделом прозы журнала «Аврора») посланием из моей сахалинской молодости в мой средний питерский возраст, чтобы не забывал...
Сахалинскому корейцу Киму пришел свой срок прорасти в русскую прозу, через нее в мировую культуру, осуществить завещанный предками талант — в вольном парении мысли, в музыке русской изящной словесности. Ким отслужил в армии, поработал на разных работах, закончил Литинститут... и стал превосходным русским стилистом.
Читая прозу Кима (хотя она совсем о другом), переношусь памятью чувства на Свободный переулок в городе Южном... Бегу: триста шагов по ровному, семьсот в гору. Корейцы в соломенных широкополых шляпах, с наполненными до краев бадейками на прямых коромыслах несут, несут пахучее добро на свои огуречные грядки. И в этом нет никакого второго смысла, так было и в то время, когда люди только научились выращивать огурцы, и задолго до того, на самой заре земледелия. Почву надо удобрить, тогда на ней образуются всевозможные плоды.
Утром пробежишь по росистой траве, взопреешь, нанюхаешься запахов земли, посмотришь в глаза восходящему солнцу, — и успокоишься, как природа. Примешься составлять альманах «Сахалин» или еще что-нибудь. Без покоя внутри едва ли что выйдет.