С первых же уроков Наташа с удовольствием заметила, что Золотушкин отлично знаком с техническими приемами первоначального обучения и что в первом отделении он вообще очень полезен. Тем более что с каждым визитом на хутор убеждался, что учительское дело очень уважается «богатыми» и «образованными» людьми и что, по мнению тех же людей, крестьяне не «мужичье», как он предполагал дотоле, а «народ», нечто вроде особого и даже священного чина… Во втором и третьем отделении занятия шли гораздо хуже, да и не мудрено: дети были страшно неразвиты, едва умели читать и писать и так были сбиты с толку механическим преподаванием бывшего учителя и запуганы грубым обращением, доходившим до пощечин, подзатыльников, дранья за волосы и т. п., что туго поддавались новым приемам. Сначала Наташе показалось, что, по крайней мере, арифметика у них удовлетворительна да по «закону» они отчеканивали без запинки. Но вскоре и это объяснилось нехорошо: то, что отчеканивалось, понималось ими либо в самом превратном смысле, либо совсем не понималось, а задачи решались по первобытному, догадкой, с помощью особой мужицкой «интуиции», но без всякого соображения о том, почему так решается и отчего нельзя иначе.
Вообще, присматриваясь к прежним ученикам, Наташа поверила в то, что до сих пор считала парадоксом: что плохая школа хуже, чем никакой. Когда нет никакой школы, ум все-таки живет, воображение работает, личность определяется, — чем живет, что работает, во что определяется, это уже другой вопрос. Но вот точно какая-то механическая пасть вбирает в себя умных, впечатлительных, любознательных детей, пережевывает их с бездушной неукоснительностью и выбрасывает вон обезличенных как стереотипы. Свой прежний, неграмотный ум словно обрастает корою, на этой коре в бессмысленном сочетании вытиснены обрывки чуждых понятий, стишки, басни, молитвы, «правила» из арифметики, «правила» из грамматики, и та особая, условная ложь, в которой принято писать «одобренные» книжки для народа, рассказывать для него историю, преподавать ему мораль. Язык болтает эти «клише», и так как болтает с благоговением и с трудом, то сам несчастный его хозяин привыкает уважать трудную бессмыслицу и презирать простое, пугаться оригинального. Говорят о предрассудках деревни, о невежественных ее нравах. Спору нет, думалось Наташе, предрассудки велики, нравы жестоки, но все это не так уже страшно, потому что неустойчиво. Те предрассудки и нравы, что могут воспитываться в плохой школой, куда опаснее, куда прочнее… И ей казалось большим счастьем, что плохие школы так много дают «рецидивистов», а особенно плохие из них, церковные вроде излегощенской, с таким трудом влачат свое зловредное существование.
На такие же мысли наводили Наташу «одобренные» учебники и «хрестоматии», и старые, и присланные ей в большом количестве из Москвы. Кроме превосходных «книжек для чтения» Л. Толстого и некоторых Тихомирова, да отчасти азбуки Бунакова, — материал едва достаточный для двух зим, — все остальное было непригодно до странности, до кощунства. Казалось, писали их сплошь чиновники, и писали либо благонамеренно, с небольшим оттенком лжи, но бездушным и варварским слогом газетных передовиц, либо с отвратительным привкусом сыска и патриотического самохвальства, и тогда уже непременно безграмотно, растрепанными фразами, на скверной бумаге, с скверными рисунками. И те и другие авторы, очевидно, совершенно не знали, для кого пишут, хотя до тонкости знали, для чего… В том же роде были и народные книжки, если не считать только что появившихся изданий «Посредника» и непомерно дорогих Комитета грамотности.
— О, лучше, в тысячу раз лучше, — восклицала Наташа, возражая несоглашавшемуся с ней мужу, — чтобы народ оставался в своей дикой безграмотности, чем сразу сделаться грамотным дикарем… в стиле старой Москвы или той новой Франции, что в школах воюет с богом, внушает звериный патриотизм, мещанское понятие о собственности и о морали.
— Какая же школа тебе нужна?
— Свободная, миленький, и… живая.
— Попробуй, попробуй, а мы «будем посмотреть», как говорят русские немцы, — отшучивался Алексей Васильевич, — но только, дорогая моя, эта «дикая безграмотность» у меня вот где сидит! Побудь-ка денечка два в камере и полюбуйся.
— Не то, не то, Алеша… Право же, ты меня не хочешь понять. Ну, вот подожди, попробую.
И с обычной своей стремительностью она приступила к реформам. Оба старших отделения соединила в одно. О. Афанасий и Золотушкин преподавали там по два раза в неделю, — Золотушкин только арифметику, — все остальное время Наташа занималась сама вне всяких правил и законов. Отбросивши всякие «хрестоматии», диктанты, дисциплины, зубрежки, она стала добиваться лишь прочного навыка в чтении и письме, а больше вела с ребятами разговоры, читала им что находилось хорошего под рукою, показывала туманные картины и иллюстрации, устраивала игры на школьном дворе. Беседы велись и в классе, и на дворе и обыкновенно начинались по какому-нибудь случайному поводу, но потом Наташа стала правильно чередовать их. В один день это было о земле и о небе, о тепле, о воздухе, о том, отчего происходит дождь и снег, о животных, о растениях, об устройстве человеческого тела. В другой — как возникло, разрослось и утвердилось русское царство, что такое волость, земство, суд, полиция, уездный и губернский город, сенат, синод, министры и для чего собирают подати. В третий день дело шло о том, как живут люди в чужих краях, какие у них города, церкви, деревни, порядки, обычаи и т. д. Такая «энциклопедия» и по необходимости была очень схематична и потому, что Наташа того и хотела. Для заполнения схем служили картины в волшебном фонаре, иллюстрации в «Ниве», биографические справки, яркие и характерные эпизоды… В будущем предполагалось делать физические опыты: Наташа хотя и выписала приборы, даже электрическую машинку, но орудовать с ними пока не решалась, — думала летом подготовиться как следует.