Но нет, это всё самообман, этому раскрашенному чудовищу был нужен Он, а не слабая Церковь; такие ненавидят Его, отвергающего власть их распаленных похотным жаром, алчущих обезумленной жертвы чресл…
Вдруг — отец Михаил вспомнил о той, кого он так ожидал; его как ударило: а ты? а ты?! Изыди, сатана!… — заревел он вне себя про себя, — Господи, ты же знаешь, что это совсем другое!…” Не в силах противиться побуждению, он чуть повернул голову и, продолжая мирно кивать в такт почти не задевающей сознания исповеди Георгия, посмотрел на нее… она стояла первой, шагах в десяти от него, лицо ее было прекрасно — чисто, кротко, немного бледно, — он смотрел на нее с надеждой… с любовью: помилуй, спаси, сохрани, — упокой сознанием, что не всё в мире скверна… Господи, какое лицо! Она с нами, Боже… Отец Михаил, светлея, отвел глаза — и посмотрел, сочувственно помаргивая, на Георгия.
— …мерзость в душе. И уже не знаю — что в моей жизни от убеждения, от веры, а что просто от неспособности и безволия… которые прикрываю верой и убеждениями. Ведь до чего дошел: иногда думаю: “А без Бога ты что — слаб? Не можешь? Кишка тонка?!”. И вообще… что? для чего?! — чуть не выкрикнул он. — Какая-то бессмысленная, бесполезная каторга, а не жизнь! Ну… что делать, отец Михаил?!!
Георгий замолчал… и наружно враз успокоился. Отец Михаил знал и этого человека, и других, подобных ему людей: где еще они могли выплеснуться, кто, кроме него, стал бы их слушать — и кому бы они решились это сказать? Интеллигенция, люди-борцы-с-собой, скованные бесконечной — замкнутой — цепью из “что делать” и “почему”, они были неспособны вполне уверовать, потому что их Бог-Разум страстно хотел, но не мог склониться пред Богом веры, и мучили себя, потому что к их постоянной борьбе с собой прибавлялась еще борьба между верой и разумом. Отец Михаил знал и жалел этих людей, истерзанных изощреннейшими пытками самоедства, но сейчас, взглянув на Георгия и услышав и вспомнив, что он говорит (а он всегда говорил об одном и том же), вдруг опять почувствовал досаду и раздражение — уже на Георгия. Все, все думают только о себе! Страдают, мучают себя и других из-за химер, созданных их лукавой, пресыщенной, неспособной к доверчивости душою, — спешат к покаянию, просят у Бога прощения, просят их поддержать, ободрить, чтобы на изнемогшей под тяжестью “Я” душе стало легче — на час, на день, на несколько дней, до очередного, оскорбительного по своей ничтожности, повода для уныния: “не самореализовался”, “не самовыразился” — о, что за слова! о, жалчайшая тварь — человек! место тебе среди бабуинов!… А кто из вас подумал о Нем? Ведь Ему не стены эти нужны… золоченые (и правильно, в самое сердце ужалил тогда баптист: “Ходите в парчовых одеждах перед обнагощённым Христом!”), не песнопения, не земные и поясные поклоны, — Ему вы нужны! Ему нужно знать, что Он не напрасно умер!…
— Нет ничего неразумнее тщеславия и гордыни, брат Георгий, — с сердцем сказал отец Михаил. — Какая житейская сладость пребывает печали не причастна? какая слава стоит на земли непреложна? Вся сени немощнейша, вся — соний прелестнейша; единем мгновением, и вся сия смерть приемлет… — Уязвление отца Михаила было так велико, что он говорил погребальными самогласнами. — Где есть мирское пристрастие? Где есть злато и серебро? Где есть рабов множество и молва? Вся — персть, вся — пепел, вся — сень… — Георгий заморгал и взялся за коротко подстриженную бородку. Отец Михаил вздохнул. — Если вам… да нет, ну вы подумайте хоть с мирской точки зрения: ведь пройдет двадцать пять, ну, тридцать лет — и все, и министры и дворники, — все будут там; а пройдет еще тридцать — и хорошо, если родные внуки их вспомнят… “Что-то я не то говорю”, — подумал отец Михаил — и потому, что говорил действительно что-то несообразное (пастырь наставляет пасомого с мирской точки зрения!), и потому, что слова его, видимо, возымели обратное действие: узкое, бледное, сегодня явно не бритое лицо Георгия еще более побледнело и как-то тоскливо обмякло; но у отца Михаила уже было только одно желание — чтобы этот человек поскорее ушел и на его место пришла она — и своей чистотой, своей любовью… к Нему успокоила и поддержала его… — Брат Георгий, — сказал он, смирив досаду и нетерпение, — но смирил их не до конца и потому слова его прозвучали непривычно ему самому формально. — Что я, недостойный иерей, могу сказать паче Господа? Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Ибо приидет Сын Человеческий и воздаст каждому по делам его…
Георгий опустил глаза, вздохнул и встал на одно колено. Отец Михаил — с облегчением и одновременно волнуясь, — то стараясь не торопиться, когда ему хотелось поторопиться, чтобы скорее встретиться с нею, то стараясь не медлить, когда ему хотелось помедлить, потому что он робел встречи с нею, — прочел разрешительную молитву.
— …от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Георгий поднялся, перекрестился и отошел. Отец Михаил ждал, глядя прямо перед собой на уже сгустившуюся в центре храма толпу и слыша удары своего сердца. Вот в уголке его левого глаза появилось светлое пятнышко — верно, ее лицо, — чуть подрагивая, затеняя россыпи свечных огоньков, стало приближаться к нему; затаив дыхание, он медленно тронулся взглядом ему навстречу… встретился: