В обед давали юшку от галушек, три ложки пшенной каши. Я спал до утра следующего дня, до той минуты, когда дикий голос дежурного разбудил меня.
– Андреев! Андреев! Кто Андреев?
Я слез с нар.
– Вот я.
– Выходи во двор – иди вот к тому крыльцу.
Двери подлинного «Дома Васькова» открылись передо мной, и я вошел в низкий, тускло освещенный коридор. Надзиратель отпер замок, отвалил массивную железную щеколду и открыл крошечную камеру с двойными нарами. Два человека, согнувшись, сидели в углу нижних нар.
Я подошел к окну, сел.
За плечи меня тряс человек. Это был мой приисковый бригадир Дмитрий Тимофеевич Парфентьев.
– Ты понимаешь что-нибудь?
– Ничего не понимаю. Когда тебя привезли?
– Три дня назад. На легковушке Атлас привез.
– Атлас? Он допрашивал меня в райотделе. Лет сорока, лысоватый. В штатском.
– Со мной он ехал в военном. А что тебя спрашивал капитан Ребров?
– Не знаю ли я Виноградова.
– Ну?
– Откуда же мне его знать?
– Виноградов – председатель Далькрайсуда.
– Это ты знаешь, а я – не знаю, кто такой Виноградов.
– Я учился с ним.
Я начал кое-что понимать. Парфентьев был до ареста областным прокурором в Челябинске, карельским прокурором. Виноградов, проезжая через «Партизан», узнал, что его университетский товарищ в забое, передал ему деньги, попросил начальника «Партизана» Анисимова помочь Парфентьеву. Парфентьева перевели в кузницу молотобойцем. Анисимов сообщил о просьбе Виноградова в НКВД, Смертину, тот – в Магадан, капитану Реброву, и начальник СПО приступил к разработке дела Виноградова. Были арестованы все юристы-заключенные по всем приискам Севера. Остальное было делом следовательской техники.
– А здесь мы зачем? Я был в палатке…
– Нас выпускают, дурак, – сказал Парфентьев.
– Выпускают? На волю? То есть не на волю, а на пересылку, на транзитку.
– Да, – сказал третий человек, выползая на свет и оглядывая меня с явным презрением.
Раскормленная розовая рожа. Одет он был в черную дошку, зефировая рубашка была расстегнута на его груди.
– Что, знакомы? Не успел вас задавить капитан Ребров. Враг народа…
– А ты-то друг народа?
– Да уж, по крайней мере, не политический. Ромбов не носил. Не издевался над трудовыми людьми. Вот из-за вас, из-за таких, и нас сажают.
– Блатной, что ли? – сказал я.
– Кому блатной, а кому портной.
– Ну, перестаньте, перестаньте, – заступился за меня Парфентьев.
– Гад! Не терплю!
Загремели двери.
– Выходи!
Около вахты толклось человек семь. Мы с Парфентьевым подошли поближе.
– Вы что, юристы, что ли? – спросил Парфентьев.
– Да! Да!
– А что случилось? Почему нас выпускают?
– Капитан Ребров арестован. Велено освободить всех, кто по его ордерам, – негромко сказал кто-то всеведущий.
Человек в белом халате протянул руку, и Андреев вложил в растопыренные, розовые, вымытые пальцы с остриженными ногтями свою соленую, ломкую гимнастерку. Человек отмахнулся, затряс ладонью.
– Белья у меня нет, – сказал Андреев равнодушно.
Тогда фельдшер взял андреевскую гимнастерку обеими руками, ловким, привычным движением вывернул рукава и вгляделся…
– Есть, Лидия Ивановна. – И заорал на Андреева: – Что же ты так обовшивел, а?
Но врачиха Лидия Ивановна не дала ему продолжать.
– Разве они виноваты? – сказала Лидия Ивановна негромко и укоризненно, подчеркивая слово они, и взяла со стола стетоскоп.
На всю свою жизнь запомнил Андреев эту рыженькую Лидию Ивановну, тысячу раз благословлял ее, вспоминая всегда с нежностью и теплотой. За что? За то, что она подчеркнула слово они в этой фразе, единственной, которую Андреев слышал от нее. За доброе слово, сказанное вовремя. Дошли ли до нее эти благословения?
Осмотр был недолго. Стетоскоп не нужен был для этого осмотра.
Лидия Ивановна подышала на фиолетовую печать и с силой, обеими руками прижала ее к типографскому какому-то бланку. Она вписала туда несколько слов, и Андреева увели.
Конвоир, ждавший в сенях санчасти, повел Андреева не обратно в тюрьму, а в глубь поселка, к одному из больших складов. Двор возле склада был огорожен колючей проволокой в десять законных рядов, с калиткой, около которой ходил часовой в тулупе и с винтовкой. Они вошли во двор и подошли к пакгаузу. Яркий электрический свет бил из дверной щели. Конвоир с трудом распахнул дверь, огромную, сделанную для автомашин, а не для людей, и исчез в пакгаузе. На Андреева пахнуло запахом грязного тела, лежалых вещей, кислым человеческим потом. Смутный гул человеческих голосов наполнял эту огромную коробку. Четырехэтажные сплошные нары, рубленные из цельных лиственниц, были строением вечным, рассчитанным навечно, как мосты Цезаря. На стеллажах огромного пакгауза лежало более тысячи людей. Это был один из двух десятков бывших складов, доверху набитых новым, живым товаром, – в порту был тифозный карантин, и вывоза, или, как говорят по-тюремному, «этапа», из него не было уже более месяца. Лагерное кровообращение, где эритроциты – живые люди, было нарушено. Транспортные машины простаивали. Прииски увеличивали рабочий день заключенных. В самом городе хлебозавод не справлялся с выпечкой хлеба – ведь каждому надо было дать по пятьсот граммов ежедневно, и хлеб пытались печь на частных квартирах. Злость начальства нарастала тем более, что из тайги понемногу попадал в город арестантский шлак, который выбрасывали прииски.