– Как только какое-нибудь большое начальство приедет на Аркагалу – дать Киселёву по морде. Публично. Будут ведь обходить бараки, шахту обязательно. Выйти из рядов – и пощечина.
– А если застрелят, когда выйдешь из рядов?
– Не застрелят. Не будут ждать. По части получения пощечин опыт у колымского начальства невелик. Ведь ты пойдешь не к приезжему начальнику, а к своему прорабу.
– Срок дадут.
– Дадут года два. За такую суку больше не дадут. А два года надо взять.
Никто из старых колымчан не рассчитывал вернуться с Севера живым – срок не имел для нас значения. Лишь бы не расстреляли, не убили. Да и то…
– А что Киселёва после пощечины уберут от нас, переведут, снимут – это ясно. В среде высших начальников ведь пощечину считают позором. Мы, арестанты, этого не считаем, да и Киселёв, наверное, тоже. Такая пощечина прозвучит на всю Колыму.
Так помечтав о самом главном в нашей жизни у печки, у холодеющего очага, я влез на верхние нары, на свое место, где было потеплее, и заснул.
Я спал без всяких сновидений. Утром нас привели на работу. Дверь конторки раскрылась, и начальник участка шагнул через порог. Киселёв не был трусом.
– Эй, ты, – закричал он, – выходи.
Я вышел.
– Значит, прогремит на всю Колыму? А? Ну, держись…
Киселёв не ударил меня, даже не замахнулся для приличия, для соблюдения собственного начальнического достоинства. Он повернулся и ушел. Мне нужно было держаться очень осторожно. Ко мне Киселёв больше не подходил и замечаний не делал – просто исключил меня из своей жизни, но я понимал, что он ничего не забудет, и иногда чувствовал на моей спине ненавидящий взгляд человека, который еще не придумал способа мести.
Я много размышлял о великом лагерном чуде – чуде стукачества, чуде доноса. Когда Киселёву донесли? Значит, стукач не спал ночь, чтобы добежать до вахты или до квартиры начальника. Измученный работой днем, правоверный стукач крал у себя отдых ночной, мучился, страдал и «доказывал». Кто же? Нас было четверо при этом разговоре. Сам я – не доносил, это я твердо знал. Есть такие положения в жизни, когда человек и сам не знает, донес он или нет на товарищей. Например, бесконечные покаянные заявления всяких партийных уклонистов. Доносы это или не доносы? Я уж не говорю о беспамятстве показаний с применением горящей паяльной лампы. И так бывало. По Москве до сих пор ходит один бурят-профессор, у которого рубцы на лице от паяльной лампы тридцать седьмого года. Кто еще? Савченко? Савченко спал рядом со мной. Инженер Вронский. Да, инженер Вронский. Он. Нужно было спешить, и я написал записку.
Вечером следующего дня с Аркагалы за одиннадцать километров приехал на попутной машине врач, заключенный Кунин. Я знал его немножко – по пересылке прошлых лет. После осмотра больных и здоровых Кунин подмигнул мне и направился к Киселёву.
– Ну, как осмотр? В порядке?
– Да, почти, почти. У меня к вам просьба, Павел Дмитриевич.
– Рад служить.
– Отпустите-ка Андреева на Аркагалу. Направление я дам.
Киселёв вспыхнул:
– Андреева? Нет, кого хотите, Сергей Михайлович, только не Андреева. – И засмеялся. – Это, как бы вам сказать политературнее – мой личный враг.
Есть две школы начальников в лагере. Одни считают, что всех заключенных, да и не только заключенных, всех, кто досадил лично начальнику, надо скорее отправлять в другое место, переводить, выгонять с работы.
Другая школа считает, что всех оскорбителей, всех личных врагов надо держать поближе к себе, на глазах, лично проверяя действенность тех карательных мер, которые выдуманы начальником для удовлетворения собственного самолюбия, собственной жестокости. Киселёв исповедовал принципы второй школы.
– Не смею настаивать, – сказал Кунин. – Я, по правде говоря, вовсе не для этого приехал. Вот тут акты, их довольно много, – Кунин расстегнул помятый брезентовый портфель. – Акты о побоях. Я еще не подписывал их. Я, знаете, держусь простого, что называется, «народного» взгляда на эти вещи. Мертвых не воскресишь, сломанных костей не склеишь. Да мертвых в этих актах и нет. Я так говорю о мертвых, для красного словца. Я не хочу вам плохого, Павел Дмитриевич, и мог бы смягчить кое-какие врачебные заключения. Не уничтожить, а именно смягчить. Изложить то, что было, – помягче. Но, видя ваше нервное состояние, я, конечно, не хочу вас тревожить личной просьбой.
– Нет, нет, Сергей Михайлович, – сказал Киселёв, придерживая за плечи вставшего с табурета Кунина. – Зачем же? А нельзя ли совсем порвать эти дурацкие акты? Ведь, честное слово, сгоряча. А потом, это такие негодяи. Любого доведут.
– Насчет того, что любого доведут эти негодяи, – у меня особое мнение, Павел Дмитриевич. А акты… Порвать их, конечно, нельзя, а смягчить можно.
– Так сделайте это!
– Я бы сделал охотно, – холодно сказал Кунин, глядя прямо в глаза Киселёву. – Но ведь я просил перевести одного зэкашку на Аркагалу – вот этого доходягу Андреева, – а вы и слушать не хотите. Засмеялись, и все…
Киселёв помолчал.
– Сволочи вы все, – сказал он. – Пишите направление в больницу.
– Это сделает фельдшер вашего участка по вашему указанию, – сказал Кунин.
Этим же вечером с диагнозом «острый аппендицит» я был увезен на Аркагалу, в главную лагерную зону, и больше не видел Киселёва. Но не прошло и полугода, как я услышал о нем.