Каждый день после работы руровцев «гоняли» за дровами «для себя», как говорило начальство. Впрочем, гоняли и забойные бригады. Поездки на санях, где проволочные лямки устраивались для людей – проволочные петли, куда можно просунуть голову и плечи, поправить лямку и тащить, тащить. Сани надо было втащить на гору километра за четыре, где были штабеля заготовленного летом стланика – черного горбатого легкого стланика. Сани нагружались и пускались прямо с горы. На сани садились блатари – те, которые сохранили еще силы, – и, хохоча, съезжали с горы. А мы – сползали, не имея сил сбегать. Но скользили быстро, цепляясь за замороженные, обломанные ветки тальника или ольхи, тормозясь. Это было радостно – день кончался.
Дрова, штабеля стланика, укрытые снегом, приходилось искать все дальше с каждым днем, но мы не ворчали – поездка за дровами была чем-то вроде удара в рельс или звуком сирены – сигналом на еду, на сон.
Мы сгрузили дрова и радостно начали строиться.
– Кру-гом!
Никто не повернулся. В глазах у всех я увидел смертную тоску, неуверенность людей, которые не верят в удачу – их всегда обсчитывают, обманывают, обмеряют. И хоть дрова – это не камень, сани – не тачки…
– Кру-гом!
Никто не повернулся. Арестант чрезвычайно чувствителен к нарушениям обещания, хотя, казалось бы, о какой справедливости могла бы идти речь.
Из двери барака охраны на крыльцо выбрались два человека – начальник лагеря, лейтенант постарше, и начальник отряда охраны – лейтенант помоложе. Нет хуже, когда два начальника примерно равного чина творят рядом, на глазах друг у друга. Все человеческое в них замирает, и каждый хочет проявить «бдительность», не «выказать слабости», выполнить приказ государства.
– Впрягайтесь в сани.
Никто не повернулся.
– Да это организованное выступление!
– Диверсия!
– Не пойдете по-хорошему?
– Не надо нам вашего хорошего.
– Кто это сказал? Выйди!
Никто не вышел.
По команде из барака охраны выбежали еще несколько конвоиров и окружили нас, увязая в снегу, щелкая затворами винтовок, задыхаясь от злобы на людей, лишивших конвоиров отдыха, смены, расписания службы.
– Ложись!
Легли в снег.
– Вставай!
Встали.
– Ложись!
Легли.
– Вставай!
Встали.
– Ложись!
Легли.
Этот несложный ритм я уловил легко. И хорошо помню: было не холодно и не жарко. Будто все это делали не со мной.
Несколько выстрелов-щелчков, предупредительных выстрелов.
– Вставай!
Встали.
– Кто пойдет – отходи налево.
Никто не двинулся.
Начальник подошел близко, вплотную к тоске в этих безумных глазах. Подошел и постучал в грудь ближайшего:
– Ты – пойдешь?
– Пойду.
– Отходи налево.
– Ты – пойдешь?
– Пойду!
– Запрягайся! Конвой, принимай, считай людей.
Заскрипели деревянные полозья саней.
– Поехали!
– Вот как это делается, – сказал тот лейтенант, что постарше.
Но уехали не все. Осталось двое: Серёжа Усольцев и я. Серёжа Усольцев был блатарь. Все молодые уркачи вместе с пятьдесят восьмой давно катили свои сани по дороге. Но Серёжа не мог допустить, чтобы какой-то паршивый фраер выдержал, а он, потомственный уркач, – отступил.
– Сейчас нас отпустят в барак… Немного постоим, – хмуро улыбнулся Усольцев, – и в барак. Греться.
Но в барак нас не отпустили.
– Собаку! – распорядился лейтенант постарше.
– Возьми-ка, – сказал Усольцев, не поворачивая головы, и пальцы блатаря положили мне на ладонь что-то очень тонкое, невесомое. – Понял?
– Понял.
Я держал в пальцах обломок лезвия безопасной бритвы и незаметно от конвоиров показывал бритву собаке. Собака видела, понимала. Собака рычала, визжала, билась, но не пыталась рвать ни меня, ни Серёжу. В руках Усольцева был другой обломок бритвы.
– Молода еще! – сказал всеведущий и многоопытный начальник лагеря, лейтенант, что постарше.
– Молода! Был бы здесь Валет – показал бы, как это делается. Голенькими стояли бы!
– В барак!
Отперли дверь, отвели тяжелую железную щеколду-запор в сторону. Сейчас будет тепло, тепло.
Но лейтенант постарше сказал что-то дежурному надзирателю, и тот выкинул тлеющие головни из железной печки в снег. Головни зашипели, покрылись синим дымом, и дежурный забросал головни снегом, подгребая ногами снег.
– Заходи в барак.
Мы сели на каркасе нар. Ничего, кроме холода, внезапного холода, мы не почувствовали. Мы вложили руки в рукава, согнулись…
– Не бойся, – сказал Усольцев. – Сейчас вернутся ребята с дровами. А пока попляшем. – И мы стали плясать.
Гул голосов – радостный гул приближающихся голосов был оборван чьей-то резкой командой. Открылась наша дверь, открылась не на свет, а в ту же барачную темень.
– Выходи!
Фонари «летучая мышь» мелькали в руках конвоиров.
– Становись в строй.
Мы не сразу увидели, что строй вернувшихся с работы – тут же рядом. Что все стоят в строю и ждут. Кого они ждут?
В белой темной мгле выли собаки, двигались факелы, освещая путь быстро приближавшихся людей. По движению света можно было понять, что идут не заключенные.
Впереди шел быстрым шагом, опережая своих телохранителей, брюхатый, но легкий на ходу полковник, которого я сразу узнал, – не раз осматривал эти золотые забои, где работала наша бригада. Это был полковник Гаранин. Тяжело дыша, расстегивая ворот кителя, Гаранин остановился перед строем и, погружая мягкий холеный палец в грязную грудь ближайшего заключенного, сказал: