О первом гусаре, знаменитом декабристе, написано много книг. Пушкин в уничтоженной главе «Евгения Онегина» так написал: «Друг Марса, Вакха и Венеры…»
Рыцарь, умница, необъятных познаний человек, слово которого не расходилось с делом. И какое большое это было дело!
О втором гусаре, гусаре-потомке, расскажу все, что знаю.
На Кадыкчане, где мы – голодные и бессильные – ходили, натирая в кровавые мозоли грудь, вращая египетский круговой ворот и вытаскивая из уклона вагонетки с породой, – шла «зарезка» штольни – той самой штольни, которая сейчас известна на всю Колыму. Египетский труд – мне довелось его видеть, испытать самому.
Подходила зима 1940/41 года, бесснежная, злая, колымская. Холод сжимал мускулы, обручем давил на виски. В дырявых брезентовых палатках, где мы жили летом, поставили железные печки. Но этими печами отапливался вольный воздух.
Изобретательное начальство готовило людей к зиме. Внутри палатки был построен второй, меньший каркас – с прослойкой воздуха сантиметров десять. Этот каркас (кроме потолка) был обшит толем и рубероидом, и получилась как бы двойная палатка – немногим теплей, чем брезентовая.
Первые же ночевки в этой палатке показали, что это – гибель, и гибель скорая. Надо было выбираться отсюда. Но как? Кто поможет? За одиннадцать километров был большой лагерь – Аркагала, где работали шахтеры. Наша командировка была участком этого лагеря. Туда, туда – в Аркагалу!
Но как?
Традиция арестантская требует, чтобы в таких случаях раньше всего, прежде всего обратились к врачу. На Кадыкчане был фельдшерский пункт, а на нем работал «лепилой» какой-то недоучка-врач из бывших студентов Московского медицинского института – так говорили в нашей палатке.
Нужно большое усилие воли, чтобы после рабочего дня найти в себе силы подняться и пойти в амбулаторию, на прием. Одеваться и обуваться, конечно, не надо – все на тебе от бани до бани, – а сил нет. Жаль тратить отдых на тот «прием», который, возможно, кончится издевательством, может быть, побоями (и такое бывало). А самое главное – безнадежность, сомнительность удачи. Но в поисках случая нельзя пренебрегать ни малейшим шансом – это мне говорило тело, измученные мускулы, а не опыт, не разум.
Воля слушалась только инстинкта – как это бывает у зверей.
Через дорогу от палатки стояла избушка – убежище разведочных партий, поисковых групп, а то и «секретов» оперативки, бесконечных таежных патрулей.
Геологи давно ушли, и избушку сделали амбулаторией – кабинкой, в которой стоял топчан, шкаф с лекарством и висела занавеска из старого одеяла. Одеяло отгораживало койку-топчан, где жил «доктор».
Очередь на прием выстраивалась прямо на улице, на морозе.
Я протискался в избушку. Тяжелая дверь вдавила меня внутрь. Голубые глаза, большой лоб с залысиной и прическа – непременная прическа: волосы – утверждение себя. Волосы в лагере – свидетельство положения. Стригут ведь всех наголо. А тем, кого не стригут, – им все завидуют. Волосы – своеобразный протест против лагерного режима.
– Москвич? – это доктор спрашивал у меня.
– Москвич.
– Познакомимся.
Я назвал свою фамилию и пожал протянутую руку. Рука была холодная, чуть влажная.
– Лунин.
– Громкая фамилия, – сказал я, улыбаясь.
– Родной правнук. В нашем роде старшего сына называют либо Михаил, либо Сергей. Поочередно. Тот, пушкинский, был Михаил Сергеевич.
– Это нам известно. – Чем-то очень нелагерным дышала эта первая беседа. Я забыл свою просьбу, не решился внести в этот разговор неподобающую ноту. А я – голодал. Мне хотелось хлеба и тепла. Но доктор об этом еще не подумал.
– Закуривай!
Отмороженными розовыми пальцами я стал скручивать папиросу.
– Да больше бери, не стесняйся. У меня дома о прадеде – целая библиотека. Я ведь студент медфака. Не доучился. Арестовали. У нас все в роду военные, а я вот – врач. И не жалею.
– Марса, стало быть, побоку. Друг Эскулапа, Вакха и Венеры.
– Насчет Венеры тут слабо. Зато насчет Эскулапа вольготно. Только диплома нет. Если мне бы да диплом, я бы им показал.
– А насчет Вакха?
– Есть спиртишко, сам понимаешь. Но я ведь рюмку выпью – и порядок. Пьянею быстро. Я ведь и вольный поселок обслуживаю, так что сам понимаешь. Приходи.
Я плечом приоткрыл дверь и вывалился из амбулатории.
– Ты знаешь, москвичи – это такой народ, больше всех других – киевлян там, ленинградцев – любят вспоминать свой город, улицы, катки, дома, Москва-реку…
– Я не природный москвич.
– А такие-то еще больше вспоминают, еще лучше запоминают.
Я приходил несколько вечеров в конце приема – выкуривал папиросу махорочную, боялся попросить хлеба.
Сергей Михайлович, как всякий, кому лагерь достался легко – из-за удачи, из-за работы, – мало думал за других и плохо мог понять голодных: его участок, Аркагала, еще не голодала в то время. Приисковые беды обошли Аркагалу стороной.
– Хочешь, я тебе сделаю операцию – кисту твою на пальце срежу.
– Ну что ж.
– Только, чур, освобождать от работы не буду. Это мне, понимаешь, неудобно.
– А как же работать с оперированным пальцем?
– Ну, как-нибудь.
Я согласился, и Лунин вырезал довольно искусно кисту «на память». Когда через много лет я встретился с женой, в первую минуту встречи она с крайним удивлением, сжимая мои пальцы, искала эту самую «лунинскую» кисту.