– Постой… любишь ли ты меня?
Она остановилась и умоляюще-детски смотрела на меня. Ей тяжело было, ей хотелось, чтобы все было хорошо. Не надо опять этой мучительной тяжести. Она так рада, что видит меня наконец.
– Ну, люблю же…
– Нет, не «ну», а просто скажи, любишь ли ты?
– Люблю, – шепотом сказала она; она всегда шепотом начинала говорить, как только слезы подступали к ней.
– Если любишь, так все для меня сделаешь?
Я сам не знал еще, зачем задаю этот вопрос. Так, от злости, от мертвой пустоты своей задал его.
– Да, – прошептала Верочка.
– Все?
– Все…
– Марфа! – неожиданно для себя и тоже почему-то шепотом окликнул я.
Марфа нерешительно взошла в комнату.
– Расскажи, как мы провели сегодняшнюю ночь… Она хочет…
Марфа молчала и растерянно глупо смотрела на меня… Верочка слабо вскрикнула, точно ее ударил кто, и подняла худенькую ручку, загораживаясь, как от удара.
– Постой, постой, – шипел я, не сходя со своего места, – любишь, ну послушай… Марфа, я приказываю тебе.
Но тут произошло нечто безобразное.
Верочка бросилась вон из комнаты, а я вдогонку ей стал кричать:
– Ты думаешь, я любил тебя, дохлую! Уходи прочь, не надо мне тебя, уходи!
* * *
Через месяц Марфа ушла от меня.
Рано утром она пошла в лавку и больше не возвращалась. Я до сих пор не знаю, куда она делась и добралась ли до своей деревни.
Не выдержала. Слишком было даже для нее!
Еще бы! Если бы вы только знали, до какого разврата доходил я!
Хочется, небось, узнать? Я знаю, что хочется.
Я нисколько не уважаю вас, «благосклонные читатели» моей исповеди. Может быть, даже презираю вас.
Стану я расписывать вам, чтобы вы тут, от нечего делать, смаковали мою грязь. Я-то грязь свою пропитал черною кровью сердца своего, а вы? Так, на даровщинку хотите? А есть что описывать! Но одна мысль, что вы станете «со вкусом» читать это, вызывает во мне злость и тошноту.
Да зачем «описывать»?
Довольно сказать, что Марфа, покорная, забитая, напуганная, как собака, – не выдержала и ушла. Ушла без копейки денег на все четыре стороны.
С вас этого достаточно!
И вот я остался один. Один совершенно и, как мне казалось, окончательно.
Я обессилел. Он безраздельно воцарился во мне.
Нет слов, нет сил передать всю муку тягостной пустоты, безнадежной, безысходной, окончательной, которая придавила во мне каждый нерв.
Не дай Бог вам! – искренно говорю!
О ком же было о другом вспоминать мне в это время, как не о Верочке?
Она одна любит меня по-настоящему, она одна все может простить. Я знаю это.
И вот я, запершись в своей квартире, можно сказать, не сходя со своего стула, не раздеваясь, не ложась спать, сидел и ждал тупо, бессмысленно, не имея душевных сил заставить себя даже написать ей.
Я мечтал о ней. Моя сантиментальная фантазия опять расцвела пышным цветком.
Верочка приходила ко мне, такая нежная, ласковая, она целовала мой лоб и говорила: «Забудем все. Я люблю тебя. Я прощаю тебя. Будем жить счастливо, радостно. Ты перестанешь мучиться. Я знаю, что перестанешь! Ты найдешь наконец покой своей измученной душе. Мы будем с тобой такие счастливые-счастливые, как дети, как те ласточки, которые, помнишь, вызвали такой гнев в тебе».
Она, тихо смеясь, прижмется своим лицом к моему лицу.
– Милая, родная моя Верочка, приди ко мне, спаси меня, прости меня, моя девочка…
Я говорил это вслух, и слова мои жутко звучали в пустой темной комнате.
В таком состоянии застал меня Николай Эдуардович.
Одного его появления было достаточно, чтобы сразу меня отрезвить.
Приход Николая Эдуардовича касался не меня, а господина моего, «Наездника» моего. Ну, он, разумеется, сейчас же и приободрился, и я, вымуштрованный актер, заговорил под суфлера.
Да, все мои восприятия от этого «Христосика» были всегда туманны и неопределенны. Но зато ничье присутствие не заставляло меня с такой определенностью чувствовать самого себя, с таким напряжением прислушиваться к легиону голосов, которые окружали господина моего!
Вот, должно быть, почему, только увидав Николая Эдуардовича, я понял, что история с Марфой прошла для меня недаром.
Если в ту далекую ночь, после Евлампия, я сознал себя, то теперь, после Марфы, я окончательно внутренне определился.
Уж ничто не двоилось теперь во мне. Всюду он был, я почтительно дал ему дорогу, и хотя еще мог, как видно будет из дальнейших моих похождений, делать попытки что-то отвоевать у него, но это были последние судороги проколотого существа; в общем же я покорно наблюдал из ничтожного уголочка, куда он загнал меня.
И наблюдал с гордостью за силой, уверенностью и цельностью господина своего.
Какой я был жалкий, ничтожный, мокрый какой-то, там, на стуле, в пустой комнате, что-то хныкающий о Верочке, и как могуч и блистателен был теперь он! С какой убийственной снисходительностью смотрел он на Николая Эдуардовича. Он чувствовал себя совершенно неуязвимым и не прочь был даже пожалеть бедного основателя «Союза христиан». Ему улыбаться хотелось.
Помню, именно так, в третьем лице, я и думал тогда.
– Я к тебе прямо с вокзала, – сказал Николай Эдуардович, – поговорить нужно. Через неделю учредительное собрание. Люди, конечно, мы с тобой близкие, взгляды у нас во многом сходятся, но все-таки перед съездом хотелось бы по крайней мере общими настроениями поделиться. Ведь об общественных вопросах мы с тобой почти никогда не говорили.