Как это часто бывает, точнее всего суть конфликта Б. Корнилова с общественностью выразили юмористы. К чеховскому юбилею в 1935 году «Литературная газета» опубликовала шутливую подборку цитат, предложив разным литераторам назидательные отрывки из Чехова. Б. Корнилов в ту пору был еще вне сферы оргвыводов. Но обращенный к нему фрагмент из «Человека в футляре» прозвучал пророчески:
— «Вы человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же так манкируете, ох, как вы манкируете».
Он вовсе не был «против». Он просто не поспевал. Он — «манкировал»…
Пушкинский блик
И все-таки самое последнее мгновенье гаснущей поэтической судьбы Бориса Корнилова неожиданно. Вдруг опять лихорадочно вспыхивает свет. Проявляется то, о чем никто не подозревал, да и сам поэт, может быть, тоже, — начало пушкинское. Светлая пушкинская гармония, поразившая когда-то Корнилова при детском чтении, — была начисто развеяна в его поэзии тяжелыми и смутными метаниями. Потом еще раз мимолетным озарением прошли пушкинские мотивы в «Тезисах романа» и отступили, чтобы несколько лет спустя возникнуть вновь: сначала — деталью в фантастической симфонии «Моей Африки», а затем — при последнем раздумье о жизни. В конце 1935 года журнал «Литературный современник» проводит пушкинскую анкету. Корнилов отвечает: «Период, когда… Николай I после аудиенции, данной Пушкину, громогласно заявил „Он теперь мой“, интересует меня почему-то больше всего. Ведь тут ломалась творческая и биографическая личность Пушкина, и я очень хотел бы знать: какое закрытое письмо послал Пушкин Николаю, когда ему инкриминировали написание „Гавриилиады“? Сознался он?.. Сослался, спасая свое будущее, на покойника Горчакова?» Возьмем в расчет и это мучительное предчувствие, читая последний пушкинский цикл стихов Корнилова.
Пушкин в этих стихах увиден, конечно, типично корниловским взором. Веселый, задорный, кудрявый, повеса, бильярдист, бретер, забияка, юбочник, безобразник, пьет вино, ест балыки, дерется плеткой, стреляет хлебом в потолок, взъезжает верхом на крыльцо, озорничает, потом, напившись, плачет… Б. Корнилов не идет в понимании Пушкина дальше этих внешних, и то весьма проблематичных, деталей быта, он не воспринимает в Пушкине гения, вместившего всю Россию, он не ищет в Пушкине ни разгадку русской культуры, ни веху мирового духовного развития… Но, изобразив Пушкина упрощенно и плоскостно, Корнилов тем не менее испытывает его мощное воздействие, он воспринимает в пушкинской поэзии и словно впервые осознает сам какое-то глубинное, светлое и гармоническое начало жизни; подспудное влияние пушкинского гения вдруг ощущается в самой структуре корниловского мышления, так, словно потаеннейшие основания его поэзии вдруг, пошатнувшись, начинают обновляться. И он, буйный, «дикий» (ох, как манкировавший!), робеет перед святыней пушкинской гармонии: «И прекрасен, и разнообразен, мужество, любовь и торжество… Вы простите — может, я развязен? Это — от смущенья моего! Потому что по местам окрестным от пяти утра и до шести вы со мной — с таким неинтересным — соблаговолили провести…» Сама интонация эта вряд ли возможна у прежнего, «озорного» Корнилова. Самое дыхание его поэзии вдруг обнаруживает готовность к перемене. Что это? Покаяние? Готовность к прозрению? Брезжущая ясность? Даже сумрак одиночества пишет Корнилов другими, новыми словами, охватывая это одиночество как целое, пытаясь осознать его, понять… «И конь храпит, с ветрами споря, темно, и думы тяжелы, не ускакать тебе от горя, от одиночества и мглы. Ты вспоминаешь: песни были, ты позабыт в своей беде, одни товарищи в могиле, другие — неизвестно где…» Удивительна в этих строчках проглянувшая из сумрака графичность, структурность переживания, невероятная у прежнего Корнилова попытка формулировать, осознать, преодолеть подступающий хаос.
Пушкин словно открывает в Корнилове возможность принципиально иной поэзии: поэзии духовной, поэзии осознанного единства с миром. Корнилов успевает почувствовать в себе это новое — как возможность. Он заражается тем неповторимым, чисто пушкинским мироощущением, которое и название для нас сохраняет пушкинское, — светлой печалью:
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Все о жизни,
Ничего о смерти,
Все о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Трудно сказать, какие плоды могло бы дать в творчестве Б. Корнилова это последнее, предсмертное просветление. Он был человек неожиданный…
Казнь
Нам остается рассмотреть последний эпизод жизни Корнилова, совершившийся для него уже в преисподней. Вот документ, сохраненный в архивах Ленинградского УКГБ (и опубликованный Ст. Лесневским в «Литературной России» весной 1989 года, полвека спустя после событий).
Что-то вроде экспертизы:
«Ознакомившись с данными мне для анализа стихами Б. Корнилова, могу сказать о них следующее.
В этих стихах много враждебных нам, издевательских над советской жизнью, клеветнических и т. п. мотивов. Политический смысл их Корнилов обычно не выражает в прямой, ясной форме. Он стремится затушевать эти мотивы, протащить их под маской „чисто лирического“ стихотворения, под маской воспевания природы и т. д. Несмотря на это, враждебные, контрреволюционные мотивы в целом ряде случаев звучат совершенно ясно и недвусмысленно. Они отчетливо прорываются во многих стихотворениях, они являются лейтмотивами некоторых стихотворений целиком.