— Эко у тебя ум-то какой! Мать родную надул. Должно быть, что уж умен ты…
— Я тебе говорю к примеру. Маменька мне простила, удивилась… Чего худого? Дело детское, а ты поди попробуй: соври каждый день на новый манер, так и узнаешь, велико ли в тебе дарование… Нет, не соврешь! День соврешь, и два, и три… А ты два месяца ври, так на это надобно особенную кровь!
— Чего же ты врал-то?
— А в училище не ходил. Книги завяжу в узел, все как должно для школы приготовлю, а сам марш в поле, а ворочусь — расскажу, как что было и чему учили… Попробуй!
— Искусно!
— Так искусно, что когда мать-то дозналась да выдрала меня, так все-таки не могла налюбоваться на меня. Сама же мне и гостинцев накупила… "Недаром в тебе грациозная кровь!" И так всегда в моей жизни. Накажут — и сейчас же погладят и превознесут. Когда мать-то дозналась, что я ее обманываю, отдала меня дьякону — "теперь, говорит, будешь на моих глазах!" Попросила дьякона как можно строже смотреть. И точно: за волосы он меня первым делом отодрал крепко, а потом говорит: "На-ко, подержи ребенка, понянчай, мне некогда". А потом: "На-ко, покорми кашей ребенка!" И вышло так, что нет мне ученья никакого, никто не беспокоит, а сижу я с ребенком и всегда съем у него кашу… Целый горшок съешь и уйдешь. "Учились?" — "Учились, как же!" Ну, маменьке и спокойно, да и мне приятно — каша молочная… Подумаешь, как будто бы надо мной есть перст указующий. Как же: раз только попробовала меня маменька отдать в трактир "мальчиком". Больно мне не хотелось туда идти; плакал, — ну все-таки маменька отвела. Встречаю доброго человека, старого полового; полюбил меня, делает разные указания и говорит: "Когда будешь подавать чай в праздник и народу будет много, так ты, говорит, не все деньги хозяину за буфет отдавай, а понемногу бросай себе за голенище…" Сейчас я понял — и в тот же день набил голенища так, что ноги не двигаются; в одном сапоге на три с четвертью набросал, а в другом — на четыре с лишком. Завязал я эти деньги в платок да ночью, богу помолясь, и упер к маменьке…
Веселым хохотом компания приветствовала повествование верзилы о его юношеских успехах, и, ободренный общим вниманием и интересом к этому повествованию, верзило воодушевился и принялся передавать публике эпизоды своей жизни, один блистательнее другого.
— Это что!.. То ли бывало! А вы вот что разберите: по семнадцатому году являюсь в Москву; иду куда глаза глядят; прихожу к дому — "ткацкая фабрика купца Орехова"; вхожу в контору: сидит за самоваром толстая женщина немолодых лет — хозяйка дома… "Чего тебе, говорит, мальчик?" — "Да вот, говорю, сударыня, ищу места". — "Какого же ты желаешь места?" — "Да какое случится…" А ведь я ни по какой части не происходил еще… Подумала, поглядела на меня прямо в глаза, помолчала, подозвала меня к себе, погладила по головке, еще поглядела прямо так в самое мое лицо — "ну, говорит, поцелуй меня и не беспокойся. Место тебе будет!" Н-ну…
Шумными одобрениями разразилась окружающая рассказчика публика.
— Так я как сыр в масле пять лет пребывал на этом положении — расстаться не может! Денег полны карманы; зайдешь в ресторан, выкинешь рубль серебром, хлопнешь лимонаду с коньяком, — сдачи не надо!.. Извозчик! Сел на рысака, подкатил куда повеселее, выбросишь рублевку — пожди, провел время на две красных… Это и внимания не составляло!.. И такое мне было райское житье, что, кажется, умри хозяйкин муж (хворый он был), быть бы мне полным хозяином. Да проведали об этих делах сродственники да какие-то попы старообрядческие, да и командировали для ревизии своего попа Гаврилу… Я не плохо скроен, а уж он — так и господь знает, что за монумент… Рыжий, огромный, суровый… Сижу я в конторе перед туалетом; вижу, входит монах этот самый. Вошел, помолился на образа. Молился он долго, на меня не смотрел и ни слова не говорил. Потом сделал земной поклон, встал, подошел ко мне и говорит: "Ты, говорит, состоишь с хозяйкой в таких-то, мол, предметах?" — "Состою!" Не говоря худого слова, хлоп меня по уху со всего размаха. "Вон! Сейчас вон отсюда!" Я очувствовался, говорю: "Хоть вещи… шапку…" — "Вон!" и опять — раз! и в загривок дал таким родом, что и не опамятовался, как уж за воротами очутился… А он за мной ворота на замок — и шабаш!.. Так я, братцы мои, из полного моего великолепия прямо на Хитров рынок свалился, да уж через месяц, никак не раньше, еле-еле швейцаром в меблированных комнатах местечко получил… Вот какие перевороты происходят!.. А все нет-нет — и вынырнешь!..
— И ничего вынырял-то? Ловко? — спрашивали любители всякого успеха.
— Да вот как вынырял: однова вынырнул я в струю, когда в Петербурге шли огромнейшие постройки… Тысячи домов строились… Тут я приткнулся — и получил высшее значение!.. Вот между этими самыми пальцами (истукан растопырил пятерню) прошли сотни тысяч… Доверия мне было сколько угодно; бывало, у меня в передней поставщики по полусуток ждут… И было бы хорошо, да сплоховал что-то антрепренер-то мой, поспешил он целый домище в пять этажей, — ан, он и ухнул, развалился. А с домом и мы с антрепренером-то развалились… А пожил, уж есть что вспомнить, да и меня помнят за это время во всех теплых местах в Петербурге…