Из книги стихов, эссе и рассказов 'Переселенцы' - [4]

Шрифт
Интервал

Я вдруг подумал, что почувствовал почему эти люди так здорово писали.

Конечно, каждый из них был необыкновенно талантлив. Но это и так ясно из их книг.

Там было нечто еще. Лицо. Ни один из них не обладал лицом классика.

СНЕГ В УНГЕНАХ

Так трогают только плохие

Внезапно стихи.

Владимир Гандельсман

Мы пили с ним офицерский трехзвездочный в здании вокзала, похожем на старинную тюрьму, вышедшую на пенсию краеведческим музеем. Таможенник безапелляционно угощал, проклиная снежные заносы, повсеместное начальство и отчужденную повседневность.

Молдавские женщины, говорил таможенник, быстро смеются и медленно плачут, а их мужчины беседуют, как едят. Поэтому молдавский язык вкусен, и в него добавляются мягкие знаки, как масло в кашу. Молдаванин запивает ее, удерживая стакан двумя пальцами, похожими на прошлогоднюю морковь. При этом не делают глаза, но сосредоточены на важном простом разговоре, хитроумно вписанном в кумовщину, где принято пить, как жить - вкруговую, из одной посуды, в общей стране хороводных танцев и плацкартных вагонов. Ши сэнэтос. Будь здоров.

Ши сэнэтос, сказал я и выпил. Таможенник только что ссадил меня (сошли и жена с сыном, молдавские граждане) с ночного поезда Бухарест-Кишинев. Оказалось, молдавские въездные визы дают в Леушенах, а в Унгенах нет еще пока печати. Все еще нет.

Пока жена и сын гоняли в Кишинев на такси с моим мятым синим паспортом, трое мужчин молча курили в одинаковых черных пальто, драматически нахохлившись у дверей пустого вокзала. Ши сенетос, сказал таможенник. Больной человек, который не понимает, что болен, есть здоровый человек, которого надо лечить всеми средствами до полного отвращения.

Он выпил, кисло сощурившись и сокрушенно морщась.

И все-таки хорошо, сказал таможенник, крякнув. Хорошо, что есть железная дорога.

Это уж как пить дать, поддакнул я.

Одно дело, сказал таможенник, - поезд на земле, другое - самолет в полете.

Об этом, сказал я, не может быть двух-трех мнений.

Насыщенность самолета исполненным предназначением, воскликнул таможенник, прямо пропорциональна беспомощности пассажира с его духовной потребностью к самостоятельному, посредством ли ангелов, но полету. Но эрзац самолета ужасен. В нем наша слабость достигает уровня нашего хитроумия. Так, пользуясь наличием укрощенных сил, обретает себя реальность нашей слабости. Едва приземлившись, беспомощный, угловатый самолет загоняется в наши представления о тяготении, к которому оставались бы мы равнодушны в отсутствие летательных аппаратов. Ши сенетос, человек. Будь здоров.

Нет ничего нелепей самолета на земле. В особенности заснеженной, продолжал таможенник, наливая. На окраине какого-нибудь Франкфурта на манне, откуда в Кишинев всего-то часа два над панцырными Карпатами в съехавнем набекрень снегу, где микроскопические румыны ходят в домотканном. Скажи мне, человек, разве можно за два часа познакомиться, выпить и поговорить о бесконечной любви к преходящему - и все это в салоне, который по обыкновению, скорее вполовину пуст, чем наполовину полон, и где пассажиры в пальто безучастны, как в автобусе!

Конечно, нет, солгал я. Но, по крайней мере, оттуда ты видишь землю, которая обходится без тебя, и можешь поразмышлять о судьбе.

А в вагоне, наоборот, думается - о Боге, авторитетно заявил таможенник, указав при этом в сторону потолка, с которого свисала древняя штукатурка. Потому, что если Он есть, то не в небе, а здесь, в нашей заезженной колее, среди железнодорожных и грешных. Что ему делать на небесах!

В дальнем углу зала пожилые мещанки, оборачиваясь и подтягивая юбки, молча набивали на себе чулки контрабандой по мелочи - сигаретными пачками.

Ты мне скажи, человек, спросил таможенник, испытующе глядя в глаза. Ты кто по Зодиаку?

Стрелец.

Ну так вот. В сорок девять ты старый юноша, а в пятьдесят - юный дед. А я, милый мой, с детства Козерог, и жизнь моя как раз и есть те усталые, грузные сны, которые забываются Стрельцами наутро.

Ни за что не поверил бы в знаки Зодиака, если б не существование Козерогов, сокрушенно признался я.

Так вот, человек, мне вера вообще не нужна, сказал Козерог. Зачем мне вера. Я просто знаю, что этого нет, а то - есть. Что бы там ни писали у вас об этом в американских газетах.

Что бы там ни писали, сказал я, поразмыслив, но даже если Его нет, и мы, таким образом, лишены всякого смысла, то воевать под шумок и делать всякие гадости - все равно неправильно. Ибо Он так велик, что не может стесняться мерой своего отсутствия. А на газеты не стоит обращать внимания. В газетах самое правдивое - это реклама. А самое лживое - название.

Ши сенетос, согласился таможенник и разлил последнее. Люди - хуже газет, они - как поэтические стихи. На них вообще полагаться нельзя. Только на птиц. На птиц и животных: они все знают, потому что не понимают.

Мы помолчали, наблюдая, как снегопад настаивается на будничном утречке. За птиц, сказал таможенник, и мы выпили. Не выслать ли за женой машину?

Не надо, сказал я, вот она. Вот она едет.

У НАС В БЕНСОН И ШМЕНСОН

У нас в Бенсонхерсте* (Рива настаивает на "Бенсон-и-Шменсон") беседуют оглушительными квартетами. Потому, что говорить особенно не о чем. Если не считать старого доброго "what's up, мathafaka"**. Да и незачем, поскольку все и так знают. Да и не смешно. Смешное вызывает опасливую неловкость, и тогда меняют тему, чтобы прикрыть наготу. У нас в Бенсонхерсте (Бенсон и Шменсон) вообще не выдают документы на право обладания чувством юмора, заранее этого чувства ни в ком не ожидая. Homo homini w-o-ops! est***.