Постепенно стали сходиться мальчики, товарищи Михася, не уехавшие на каникулы. Глаза их удивленно раскрылись при виде свечей, катафалка и гроба. Может быть, эти маленькие «мундиры» удивляла серьезность их товарища и его новая роль. Еще недавно он был среди них, гнулся, как и они, под тяжестью ранца, набитого немецкими книгами, получал плохие отметки, выслушивал брань и публичные выговоры, имел плохое произношение, каждый из них мог его дернуть за волосы или за ухо, а теперь он был настолько выше их и лежал такой торжественный, спокойный в окружении горящих свечей. Все приближались к нему с уважением и некоторым трепетом, – даже Овицкий, первый ученик, теперь не много значил по сравнению с ним. Мальчики, подталкивая друг друга, тихонько шептались, что теперь он ни на кого не обращает внимания, что, если бы пришел даже Herr Inspektor[3], он бы не вскочил, не испугался, а улыбался так же спокойно, – что он «там» может делать все, все, что захочет: шуметь, как вздумается, и разговаривать даже по-польски с маленькими крылатыми ангелочками.
Перешептываясь, они приближались к свечам, стоявшим двумя рядами, и, прочитав «вечный покой» Михасю, робко отходили.
На следующий день гроб закрыли крышкой, заколотили гвоздями и повезли на кладбище. Скоро комки песка, смешанного со снегом, скрыли от меня Михася... навсегда.
Сегодня, когда я пишу это, прошло уже около года с того дня. Но я помню тебя и скорблю о тебе, мой маленький Михась, мой цветочек, так рано увядший. У тебя было дурное произношение, но ты был прямодушен. Я не знаю, где ты и слышишь ли ты меня, знаю только, что твой прежний учитель кашляет все сильней, что ему все тяжелее, все более одиноко и что, может быть, скоро и он уйдет, как ушел ты...
1879